подстерегающая Харибда, — настаивает на уникальности человека. Природа, говорит он, ничего не может подсказать. Мы — это мы, созданные по образу бога или культуры (как кому нравится). Мы испытываем половое влечение вовсе не благодаря инстинктам, а потому, что нас научили его испытывать. Мы разговариваем потому, что специально учим друг друга говорить. Мы сознательны, рациональны и обладаем свободной волей — и в этом разительно отличаемся от низших созданий под названием животные. Буквально каждый корифей гуманитарных наук, антропологии и психологии читает ту самую старую оборонительную проповедь о человеческой уникальности, за которую держались теологи в момент, когда Дарвин основательно тряхнул их дерево. Если Ричард Оуэн[44] отчаянно искал доказательство уникальной человеческой черты в устройстве мозга — и верил, что нашел его в гиппокампе, странной маленькой шишечке в мозгу, — то сегодня антропологи требуют, чтобы наличие культуры, разума и речи избавило нас от биологии.
Последним бастионом этого аргумента можно считать такое утверждение: даже если люди обладают развитой природой, никогда нельзя быть уверенным, что наблюдаемое — проявление инстинктов, а не следствие сознательных или культурных решений. Состоятельные люди больше благоволят сыновьям, чем дочерям — так делают и многие приматы высокого социального ранга. Да, у обезьян есть этот инстинкт, но почему он непременно должен быть и у человека? Возможно, люди сознательно, с помощью логики, пришли к заключению, что именно сыновья, а не дочери могут использовать богатство в качестве ключа к большему репродуктивному успеху. Поэтому, когда дело касается людей, никогда нельзя полностью отвергать культурную гипотезу. Как пишет Дэн Деннетт в своей книге «Опасная идея Дарвина»[45], «если фокус так уж хорош, тогда рано или поздно он будет заново открыт каждой культурой — открыт с помощью разума, без необходимости генетического наследования»139.
Впрочем, вышеупомянутый аргумент — палка о двух концах, наносящая гораздо более сильный удар ортодоксальности сторонников культурного детерминизма, нежели они это осознают. Наблюдая адаптивное поведение людей, вы можете счесть, будто видите сознательные или культурные решения, тогда как на самом деле являетесь свидетелем развитых инстинктов. Язык, например, выглядит как культурный артефакт — в конце концов, у разных культур он варьирует. Но говорить с убедительно, грамматически правильно, с большим словарным запасом — это, прежде всего, инстинкт нашего вида, которому нельзя научить. Его можно только усвоить140.
Изучение животных играет важнейшую роль в нашем понимании человеческой психики — и наоборот. По словам Хелены Кронин, «производить биологическую сегрегацию «нас» и «их» — значит отрезать себя от потенциально полезного источника объяснительных принципов… Общепризнанно, что мы уникальны. Но ничего уникального в том, чтобы быть уникальным, нет. Каждый вид уникален по-своему»141. Знания о том, как функционируют сложные общества обезьян, чрезвычайно важны для понимания нашего собственного общества. Гоббс и Руссо не видели и не могли видеть эволюционной ретроспективы. И, что гораздо менее простительно, она по-прежнему ускользает от некоторых их интеллектуальных последователей. Философ Джон Ролз просит нас вообразить, как рациональные существа вдруг объединятся и создадут общество из ничего — подобно тому, как Руссо представлял себе одинокого и самодостаточного проточеловека. Это всего лишь умозрительные эксперименты, но они служат нам напоминанием, что «до» общества никогда не существовало.
Во-первых, мы можем сказать, что наши предки были социальны. Все приматы таковы — даже ведущие полуодиночный образ жизни орангутаны. Во-вторых, мы можем сказать, что внутри каждой группы