в машины и уехали в разные стороны. Я наблюдала за ними, но думать не могла. Разум словно замерз. Я больше не знала, о чем говорить.
— Ладно. Есть предложение, — наконец сказал Уилл. Я повернулась, но он не смотрел на меня. — Я расскажу вам кое-что, чего никому не говорил. Договорились?
— Договорились. — Я скомкала платок, ожидая.
— Я очень, очень боюсь того, что ждет впереди, — глубоко вдохнул он. И, немного помолчав, продолжил тихим, спокойным голосом: — Я знаю, большинство людей считает, что моя участь — худшее, что может случиться. Но все может стать еще хуже. Возможно, я больше не смогу дышать самостоятельно, не смогу говорить. У меня могут возникнуть проблемы с кровообращением, и тогда мне ампутируют руки и ноги. Меня могут положить в больницу на неопределенный срок. Я веду жалкую жизнь, Кларк. Но когда я думаю о том, насколько хуже она может стать… Иногда ночью я лежу в кровати и физически не могу дышать. — Он сглотнул. — И знаете что? Никто не хочет этого слышать. Никто не хочет, чтобы ты говорил о страхе, о боли, о возможности умереть от дурацкой случайной инфекции. Никто не хочет знать, каково это — понимать, что никогда больше не займешься сексом, не попробуешь еду, приготовленную собственными руками, не прижмешь к груди своего ребенка. Никто не хочет знать, какую клаустрофобию я испытываю в этом кресле. Иногда мне хочется закричать, как безумцу, при мысли о том, что придется провести в нем еще день. Моя мать цепляется за соломинку и не может простить мне, что я до сих пор люблю отца. Моя сестра обижается на то, что я вновь затмил ее… и на то, что мои травмы мешают ей меня ненавидеть, как она ненавидела меня с детства. Мой отец просто хочет, чтобы все это закончилось. В конечном итоге они хотят видеть только хорошее. Им нужно, чтобы я видел только хорошее. — Он помолчал. — Им нужно верить, что хорошее существует.
Я моргала, глядя в темноту.
— А я? — тихо спросила я.
— Вы, Кларк… — он посмотрел на свои руки, — единственный человек, с которым я в состоянии говорить, с тех пор как очутился в этой чертовой штуке.
И я ему рассказала.
Я взяла его за руку, ту самую, что вывела меня из лабиринта, потупила голову, вдохнула и рассказала ему о той ночи, о том, как они смеялись надо мной, глумились над тем, какой пьяной и обкуренной я была, и о том, как я потеряла сознание, а после моя сестра сказала: возможно, мне повезло, что я не помню всего, что они делали, но эти выпавшие из жизни полчаса преследуют меня до сих пор. Понимаете, я их заполнила. Заполнила смехом, телами, словами. Заполнила своим унижением. Я рассказала ему, как видела их лица всякий раз, уезжая из города, и как научилась довольствоваться Патриком, мамой, папой и своей скромной жизнью со всеми их проблемами и ограничениями. Благодаря им я ощущала себя в безопасности.
Когда мы закончили говорить, уже стемнело, и на моем мобильном телефоне было четырнадцать сообщений с вопросами, куда мы подевались.
— Мне ни к чему говорить, что это не ваша вина, — тихо произнес он.
Небо над нами стало бескрайним и бесконечным.
— Да. Конечно. — Я теребила платок. — И все же я чувствую свою… ответственность. Я слишком много выпила, чтобы покрасоваться. Я отчаянно флиртовала. Я…
— Нет. Вся ответственность лежит на них.
Никто не говорил мне этого вслух. Даже в сочувственном взгляде Трины крылся молчаливый укор. «Если бы ты не напилась и не вела себя глупо с незнакомыми мужчинами…»
Уилл сжал мои пальцы. Совсем слабо, но я почувствовала.
— Луиза. Это не ваша вина.
И я заплакала. На этот раз не зарыдала, нет. Слезы текли тихо, и вместе с ними меня покидало что- то еще. Вина. Страх. И несколько других вещей, для которых я не подобрала названий. Я осторожно положила голову ему на плечо, и он склонил на нее свою.
— Хорошо. Вы меня слушаете?