только начал писать труд об этом, в то время как у него, Мятного, все уже лет пять как готово, включая и само число с десятью знаками точности, которое Леонард назвал основанием натурального логарифма. Пусть будет так, Александру Тихоновичу не жалко. Но ведь теперь выходит, что он, Мятный, ничуть не менее велик, чем Эйлер, которого признаю?т во всей Европе. «Правда, про меня там совсем не знают, – прикинул императорский математик, – но мне-то какое дело? Пусть себе и дальше прозябают в дикости».
А счетную линейку, подаренную Эйлеру и названную им логарифмической, не жалко. Тот круг, что был раньше у академика, заметно хуже, сам же он работать руками толком не умеет – в отличие от Александра Тихоновича, уже почти закончившего изготовление другой, более точной. Тем более что такая, какую он подарил академику, у него есть еще одна, будет с чем приступить к выполнению очередного императорского поручения.
Ни пол, ни крайняя младость девицы, коей ему предстояло помочь в расчетах корабля на прочность, Мятного не смущали. В конце концов, сам он уже в шесть лет считал в уме лучше любого приказчика, а этой – целых девятнадцать! Правильно, не всем же быть гениями, люди просто способные тоже на дороге не валяются. И его долг – помочь им, тем более что император хочет того же самого, да еще и платит за это огромные по меркам Александра Тихоновича деньги. То же, что он впервые увидел корабли только в северной столице, приехав туда в составе императорской свиты, – не страшно. Ибо все в мире подчиняется математическим законам, и нужно только уметь правильно их найти и с толком применить, в чем Мятный без ложной скромности считал себя одним из величайших среди ныне живущих людей.
Елена Татищева пребывала в смешанных чувствах. С одной стороны, теперь она могла не очень волноваться за проект яхты с балластным килем, которую император почему-то назвал «Беда». Понятное дело, небольшую, как это назвал царь, «модель», удалось построить быстро, всего за неделю, и она неплохо плавала. Однако это вовсе не означало, что настоящее судно поведет себя так же.
Например, если какая-то подставка может выдержать вес в один пуд, то насколько увеличится этот вес, если подставку сделать вдвое больше по всем измерениям? Самый простой ответ – два пуда – будет неправильным. Те, кто знают, что от удвоения всех размеров площадь увеличится в четыре раза и, значит, прочность тоже, скажут – четыре пуда. И тоже будут не правы. Правильный же ответ зависит от конструкции, и его расчет весьма непрост. Федосей Скляев в конце жизни начал учить ему свою приемную дочь, но, во-первых, недоучил, а во-вторых, сам расчет был достаточно трудоемким и, главное, давал достоверные результаты только тогда, когда модель была меньше конечного изделия не более чем в десять раз. Однако императорский математик, которого его величество выделил в помощь Татищевой, смог заметно упростить расчеты. И, кроме того, господин Мятный замечательно считал в уме, совсем не пользуясь бумагой, причем никогда не ошибался. В результате чего эскизный проект «Беды» был готов даже несколько раньше срока, установленного царем, что явно его обрадует.
Однако с тем, о чем несколько раз Елизавета беседовала с Еленой, дела обстояли далеко не так хорошо. Попросту говоря, вообще никак – молодой император, похоже, видел женщину только в цесаревне, а всех прочих, в том числе и ее, Татищеву, воспринимал с каких-то совсем других позиций.
Когда Елена в первый раз услышала, что Елизавета хочет, чтобы новая знакомая заняла ее место при императорской особе, то, конечно, поначалу испугалась. Просто так кому попало царей не отдают! Наверняка тут есть какой-то тайный смысл, причем скорее всего опасный для не искушенной в дворцовых интригах девушки. Однако цесаревна терпеливо объяснила, что это не так. Петя очень хороший, верный, добрый, нежный… в общем, Елена минут пять слушала комплименты своему предполагаемому галанту. Но он ошибается, думая, будто любит Елизавету! Она достаточно долго с ним живет, чтобы это понять. И, значит, движимая стремлением устроить счастье его величества, коего сама составить не может, цесаревна предлагает сделать это Татищевой. Она, мол, видит, что у ее новой знакомой это получится.
Разумеется, Лена поначалу не поверила в столь высокие и чистые устремления, но потом, подумав, признала, что они в какой-то мере могут быть правдой. Попросту говоря, император надоел своей молодой и красивой тетке. Но просто так взять и бросить его она, разумеется, не может. А вот если он это сделает сам, тогда совсем другое дело. Кстати, из этого следует вывод, что императорские милости от постельных утех зависят очень мало, иначе Елизавета не вынашивала бы подобных планов. То есть она уверена, что ее место при дворе за ней и останется независимо от того, с кем будет спать его величество.
Тут Елена почувствовала смутную неприязнь к цесаревне. Сам царь, такой красивый, вежливый и абсолютно непьющий, выбрал ее средь великого множества желающих, поднял из нищеты и забвения, приблизил к своей особе, – а она? Где у нее совесть в конце-то концов?
Однако Татищевой, само собой, хватило ума придержать подобные мысли при себе, а цесаревне задать совсем другой вопрос:
– Я же совсем не знаю, как мне расположить к себе его величество! У меня ведь, кроме мужа, вообще никого не было.
Елизавета пообещала, что, разумеется, не оставит без советов неопытную девушку и все будет хорошо, но пока Лена вынуждена была признать, что сейчас она, пожалуй, находится даже дальше от достижения своей цели, чем в первый момент знакомства с его величеством. Более того, иногда ей казалось, что император в курсе их с цесаревной интриг! И с интересом смотрит, как они будут развиваться дальше, ибо сам он уже давно все решил. Но вот каково это решение, по его виду понять никак не получалось.
Михайло Ломоносов, бывший студент Славяно-греко-латинской академии, а ныне непонятно кто при его императорском величестве, в конце августа даже немного приболел. Наверное, просто потому, что с момента прибытия в Санкт-Петербург спать у него получалось от силы по четыре часа в сутки, да и то не всегда. Мало того, что ныне он вроде бы являлся учеником сразу двух господ академиков – Леонарда Эйлера и Даниила Бернулли, так ведь приходилось еще изучать немецкий язык, ибо по-латыни можно было понять далеко не все. Плюс помогать Эйлеру учить русский – это тоже царь возложил на Михайлу. И, наконец, самое главное – наука химия. Именно так, без букв «а» и «л» в начале слова.
Основы сей науки разработал великий ученый Шенда Кристодемус, коего Михайло имел честь лицезреть не далее как три дня назад. Император, узнав, что Ломоносова начало лихорадить и у него заболело горло, лично привел к нему знаменитого лекаря. Правда, строго предупредив, чтобы Михаил Васильевич не вздумал его о чем-нибудь спрашивать. Мол, тогда ученый страшно разозлится, да так, что может вообще уехать из России.
Целитель приложил к груди больного деревянную трубочку с раструбом, сам приник ухом к ее тонкому концу и вскоре сообщил его величеству, что, слава всевышнему, воспаления легких у пациента нет. После чего достал пузырек со страшно дорогим новомодным лекарством керосином, от которого, говорят, чуть ли не мертвые оживали, и велел прополоскать горло, но так, чтобы внутрь по возможности ничего не попало. Вкус у лекарства оказался на удивление мерзким, но Шенда дал запить его какой-то настойкой со вкусом меда, а затем приклеил к спине Ломоносова бумажные квадратики, намазанные чем-то желтым. Посидел минут пятнадцать, снял свои бумажки, протер спину Ломоносова тряпочкой, смоченной в водке, и удалился, оставив керосин, настойку, бумажки, именуемые горчичниками, и писаную инструкцию, как и когда все это применять. Уже через день Михайло почувствовал себя здоровым, но император приказал ему лежать еще два дня, согласно указаниям Кристодемуса.
Сколько его величеству пришлось заплатить за лечение, Михайло даже думать не хотел, ибо всему Петербургу было известно – менее двухсот рублей целитель вообще никогда не берет, даже в самых простых случаях, а обычно так и гораздо более того. Сам Ломоносов, пожалуй, дал бы лекарю рубля два. Хотя, наверное, и трех не пожалел бы – вон до чего быстро все прошло, только-только успел толком выспаться, а болезни как не бывало. Больше же – вряд ли, с божьей помощью и сам бы как-нибудь выздоровел, но молодой царь, видимо, решил иначе.
«Однако этот Кристодемус велик, ничего не скажешь, – лениво соображал бывший студент в процессе соблюдения постельного режима. – Такое, как эта самая химия, придумать может далеко не каждый». Раз в две недели император прямо от него заявлялся к Ломоносову, доставал небольшую тетрадку и выдавал очередную порцию сведений, полученных от целителя. Причем память у его величества – о-го-го! В ту самую тетрадь он почти не заглядывал, в основном шпарил наизусть. А Ломоносов после этого придумывал, как можно проверить только что услышанное, и проводил опыты в специально для того созданной лаборатории. До сих пор все, что наговорил царю Шенда, так или иначе подтверждалось. Причем чем