— Однако что у вас с лицом? Прям Сальвадор Дали, которому в задницу вогнали кнутовище.
Двери закрылись, лифт поехал вверх.
Сейвори нюхнул. Скривился.
— Господи, — сказал он. — Кажется, вы обмочились.
Пфефферкорн хрюкнул.
— Отдай ему свои, — приказал Сейвори одной шестерке.
Не мешкая, тот скинул спортивные штаны. Трое других раздели Пфефферкорна. Потом двое его приподняли, третий переодел в сухое, точно младенца. Донор остался в подштанниках.
— Только не расслабляйтесь, — сказал Сейвори непонятно кому.
Лифт все ехал и ехал.
— Бесплатный совет: смените мину, — сказал Сейвори. — Он терпеть не может постные рожи.
Пфефферкорн не знал, что выглядит постно. Он хотел промычать: «Кто „он“?» — но сам все понял, когда за дверями лифта открылся невиданной роскоши зал, перед которым особняк де Валле выглядел затрапезным мотелем.
Через резные двери шестерки втащили Пфефферкорна в лабиринт коридоров, окаймленных вооруженными часовыми.
— Не горбитесь, — сказал Сейвори. — Он всегда подмечает выправку. Не егозите, не пяльтесь. Говорите, лишь когда спросят. Если предложат выпить, не отказывайтесь.
Остановились перед стальной дверью. Сейвори вставил карточку, набрал код. Раздался щелчок, и Пфефферкорна ввели в апартаменты.
84
Пфефферкорн понял, что всякая фотография Верховного Президента Климента Титыча есть лишь отдаленное подобие того, кто сейчас предстал во плоти. Застывшее изображение не могло отразить, как в громадных руках любая вещь казалась игрушкой, или передать трубный голос и пристрастие к эрзац- кавычкам.
— Беда коммунизма вовсе не в том, что он попирает «гражданские свободы», порождает ГУЛАГ и хлебные очереди. «История», «судьба» и прочая дребедень сбоку припека. Дело не в Сталине и, уж конечно, не в Драгомире Жулке, которого, если забыть о политике, я весьма ценил. Ведь мы «родня», хоть и не близкая, седьмая вода на киселе, но все же. Когда долго соперничаешь с человеком грандиозных талантов, поневоле проникаешься уважением, если не к его воззрениям, то хотя бы к способу их изложения. Заметьте, я не говорю, что одобряю его позицию. Драгомир был воистину «чокнутый», а методы его сторонников — и вовсе явный перебор. Наверное, через вашу мошонку не пропускали ток, но, я слышал, это очень и очень «неприятно». Пусть Драгомир был неистовый психопат, но, бесспорно, отменный оратор, что меня и восхищало. Не стыжусь признаться: кое-что я у него перенял в умении сплачивать «народ» и еще всякое такое. Так что и речи нет о «вендетте» и прочем. Меня представляют «безжалостным», «садистом», «не прощающим малейшей оплошности». Не мне судить, так ли оно. Скажу по всей совести: личные антипатии никак не влияют на мой взвешенный взгляд по любому вопросу. Знаете, я много размышлял над тем, что я больше «человек рассудка и логики». Можно сказать, это мое «дело жизни». В том смысле, что все индивидуально, а я был рожден в нищете — разумеется, не в американском понимании, когда под словом «бедный» подразумевают «небогатый». Вы не знаете, что такое жить без всякой опоры вообще. Если б неграмотный негр, в середине пятидесятых обитавший на «Глубоком Юге», [15] вдруг очутился на Гьёзном бульваре, имея всего лишь мелочь в кармане, он бы как сыр в масле катался. Тут «бедность» имеет другое значение. Мой отец по девятнадцать с половиной часов вкалывал на полях. У матери вечно кровоточили руки. От мытья посуды и вязальных спиц. Она все время себя протыкала чем только можно: спицами, булавками, ржавыми шурупами, заостренными кореньями. Тогда я не вполне