— Лучше моржи, чем медведи.
— Тем более что охоту запретили.
Убедившись, что в новой стране по-прежнему удобно быть русским, я отправился в Котор, расположенный в устье самого южного фьорда Европы. Закрученный, словно на бигуди, залив ввинтился в черные горы, расступившиеся у пристани. В этом углу кончалась Венецианская империя. С другой — исторической — стороны она завершилась моим нью-йоркским знакомым. Он вырос на Гранд-канале в семейном палаццо, говорил на венецианском диалекте, носил фамилию дожа и оказался мелким жуликом, утаившим часть моей зарплаты.
Проведя меня сквозь крепостную стену Котора, гид обвел рукой карликовую площадь и процитировал с эмфазой:
— «Вечного обилья почиет тень над мирными краями, где новый Феникс расширяет крылья». Кто это?
— НАТО?
— Если верить Гоцци, вам бы отрубили голову. Это загадка принцессы Турандот. Вот он — венецианский Лев Адрии.
Только тут я заметил над воротами дружелюбную дворнягу с застенчивой улыбкой. Присобаченные известкой крылья указывали на геральдическое происхождение зверя, мирно воплощавшего мечту просветителей.
— Чтобы смирить природу, — сказал гид, — надо научить ее читать.
— И голосовать.
— Именно. Венецианская республика прожила тысячу лет, чего уже не скажешь ни об Афинах, ни об Америке. А все потому, что лев с книгой — это и есть цивилизация.
— Тогда лев в очках — культура.
— Это когда ничего другого не осталось.
«Чтобы быть счастливым, — писал состарившийся Казанова, — довольно хорошей библиотеки». Кроме мемуаров, он оставил нам энциклопедию сыров и труд об удвоении куба. Однако его превзошел соотечественник, опубликовавший в Венеции бестселлер «Учение Ньютона для женщин».
— Надо быть кретином, — вежливо сказал Умберто Эко, — чтобы провести в Венеции больше двух дней. Там же нет ни одного дерева.
Спорить со знаменитостью у меня не хватило наглости еще и потому, что я испортил ему настроение, угостив щами. Откуда мне было знать, что, женившись на немке, писатель невзлюбил квашеную капусту.
Надо, однако, признать, что мне уже приходилось, сидя за столом, сталкиваться с латинским темпераментом, когда мы жили в Риме и собирались в Америку. Подружившись с соседом, я позвал его на гречневую кашу, контрабандой вывезенную с родины. Впервые попробовав это блюдо, итальянец схватил кастрюлю и опорожнил ее в унитаз.
— Ни одно разумное существо, — придя в себя, объяснил он, — не должно есть такую гадость.
— И он бесспорно прав, — выслушав меня, сказала венецианская славистка, преподававшая здешним студентам «Ночной дозор» и прочую классику. — Что касается Умберто Эко, то у нас принято бранить Венецию, как у вас — Диснейленд.
— Не вижу сходства.
— Китч вроде венецианской люстры. Безнаказанно ее можно повесить только в Венеции.
— Ну да. В ковбойских сапогах можно ходить только в Техасе.
— И только Бушу.
— Но вы ж тут живете?
— Зимой. Это не настоящий город. По вечерам горит одно окно из ста. Дворцы сдуру скупили американцы и держат пустыми. Тут и школ почти не осталось, даже кинотеатра нет. У нас ничего не строили с восемнадцатого века. Венеция — аппендикс истории. Как говорил Паунд, «шелковые лохмотья».