Довольно оптимистичное утверждение. Кто-то не пожалел труда, устраивая розыгрыш, и мне остается лишь догадываться, что? этот хлопотливый аноним имел в виду.
И одновременно я задался вопросом: а вдруг это правда, насчет истины? Так уж устроен писательский ум, что самую дикую, из ряда вон выходящую идею он примет легче, нежели простую, прямолинейную концепцию, внешне не противоречащую эмпирическим знаниям человечества. А ну-ка, исходя из приятного допущения, что это вовсе не розыгрыш, поставим эксперимент.
Пока я обдумывал его возможные результаты, мои пальцы подчинялись рефлексу Павлова, то есть вставляли лист бумаги в каретку. Ну и какой же истины я бы хотел добиться от пишмашинки первым делом?
Ответ так и напрашивался: мне позарез нужны деньги. Снисходительно улыбаясь собственной слабости, я напечатал:
Встав с кресла и потянувшись, Гаррисон прошел к входной двери и отворил ее, чтобы забрать доставленное поутру молоко. Но бутылки у порога он не увидел. Вместо нее лежал желтый бумажный конверт. «И как это понимать? – удивился он. – Разве я не оплатил счет? Неужели мне, сидящему на финансовой мели, придется собирать по карманам и отдавать прожорливому молочному тресту последние доллары?»
Надо излагать доходчиво, но избегать косноязычия.
Он распечатал конверт и достал пять хрустящих, мятно-свежих и, конечно же, настоящих… НЕ ФАЛЬШИВЫХ!.. стодолларовых банкнот.
Все напечатанное мною суть истина? Шотландского в бутылке осталось от силы полдюйма, я допил одним глотком, чтобы смыть вкус надежды… или страха? Тыльной стороной кисти вытирая рот и одновременно смеясь над своими детскими фантазиями, я выглянул за дверь.
Там, конечно же, не было молока. Я молоко на дом не заказываю. Зато на коврике лежал желтый конверт.
Гаррисон вытаращился на него… В смысле, я вытаращился. Чуть попятился. Огляделся стыдливо – вроде поблизости никого. Цапнул конверт, хлопнул дверью. Вскрыл.
Пять хрустких соток. На вид совершенно настоящих.
Я на своем веку испытал великое множество оргазмов (в том числе и приятных), был сбит грузовиком и остался жив и сам с тем же результатом въехал в большущий клен. То есть мне не в диковинку резкий прилив чувств, душевный подъем, то эйфорическое состояние, которое в былые времена называлось упоением, как не в диковинку мне и внезапный ужас. Я ведь даже с наркотиками экспериментировал, нуждаясь в опыте из первых рук. Ох, и тошнило же меня от дрянной конопли!
Но ничто из вышеперечисленного не вызвало такую бурю чувств и не потрясло настолько сильно. «Бог» – значилось там, где пишут адрес. Не от Бога, а Богу. Мне! Все мне! Одному мне!
В груди неистово колотилось сердце. Вот сейчас оно выломает ребра, и мне конец. Мысль эта вызвала ужас – я и не подозревал, полагая себя простым смертным, что перспектива ухода в мир иной способна так напугать. А ну-ка медленно, осторожно, затаив дыхание, приблизимся к машинке, поднимем отпечатанные строки на несколько дюймов и напишем:
Кто бы мог подумать, что под скромной внешностью Гаррисона прячется конституция железного человека. Что сердце у него крепче, чем у атлета, а легким позавидует альпинист. Что у него мощные, упругие мышцы, что его белые кровяные тела пожирают любую болезнь в момент ее возникновения и самые лютые вирусы им нипочем…
Для начала достаточно. Мне сразу же полегчало. Этот мир – мой, он создан для того, чтобы приносить мне бесчисленные удовольствия. В нем нет ни забот, ни хлопот, ни дурацких дрязг, ни глупых докучливых писак.
Таких, к примеру, как Барри Молзберг.
А в самом деле, что мне мешает с ним разобраться? Ведь у нас с этим деятелем не пошлая писательская склока, над которой смеется публика, – у нас настоящая кровная вражда. Нет в моем идеальном мире места Барри Молзбергу. Да ему ни в каком мире нет места. Окажу-ка я ему услугу, сотру его с лица земли…
Барри Молзберг этим утром чувствовал себя не лучшим образом. Неприкаянно бродя по дому, он, должно быть, горько сожалел о своем решении стать писателем – на сем непосильном пути его подстерегала жизненная катастрофа. На свою пишущую машинку – грязную, со следами побоев – он взирал с отвращением; мысль о том, чтобы засесть за нее, внушала ужас… И в этот миг боль вспыхнула в его груди, и он тотчас узнал вестницу обширного инфаркта и понял, что смерть придет через тридцать секунд…
Я человек щедрый – даю ему полминуты помучиться. Возможно, он даже успеет что-нибудь сказать напоследок.
Необходимо было записать угасающие мысли, финальные слова. Осталось двадцать секунд. Молзберг дрожащими руками вставил лист в машинку и стал печатать свою последнюю волю, свой завет, в надежде, что это когда-нибудь оправдает его в глазах человечества, – на мой взгляд, напрасные потуги, ибо помыслы и поступки некоторых представителей рода людского не могут быть не то что оправданы, но даже просто объяснены, поскольку они суть помыслы и поступки чудовищ… Ну вот, его секунды на исходе, конец
