– Ваше… ваше… скоблагородие… Спасибо вам, отец родной.
– Ну, оставь, Орлов… Ведь ничего… Все забыто, прошло… Больше не будешь?.. Ступай в канцелярию, ступай! Макаров, дай ему водки, что ли… Ну, пойдем, пойдем…
И майор повел Орлова в канцелярию. В казарме стоял гул. Отдельно слышались слова:
– Доброта, молодчина, прямо отец.
– Из нашего брата, из мужиков, за одну храбрость дослужился… Ну и понимает человека! – говорил кто-то.
Ярилов подошел и стал про старину рассказывать:
– Что теперь! Вот тогда бы вы посмотрели, что было. У нас в учебном полку по тысяче палок всыпали… Привяжут к прикладам, да на ружьях и волокут полумертвого сквозь строй, а все бей! Бывало, тихо ударишь, пожалеешь человека, а сзади капральный чирк мелом по спине, – значит, самого вздуют. Взять хоть наше дело, кантонистское, закон был такой: девять забей насмерть, десятого живым представь. Ну, и представляли, выкуют. Ах, как меня пороли!
И действительно, Иван Иванович был выкован. Стройный, подтянутый, с нафабренными черными усами и наголо остриженной седой головой, он держался прямо, как деревянный солдатик, и был всегда одинаково неутомим, несмотря на свои полсотни лет.
– А это, – что Орлов? Пятьдесят мазков!
– Мазки! Кровищи-то на полу, хоть ложкой хлебай, – донеслось из толпы солдат.
– Эдак-то нас маленькими драли… Да вы, господа юнкера, думаете, что я Иван Иванович Ярилов? Да?
– Так точно.
– Так, да не точно. Я, братцы, и сам не знаю, кто я такой есть. Не знаю ни роду, ни племени… Меня в мешке из Волынской губернии принесли в учебный полк.
– Как в мешке?
– Да так, в мешке. Ездили воинские команды по деревням с фургонами и ловили по задворкам еврейских ребятишек, благо их много. Схватят в мешок и в фургон. Многие помирали дорогой, а которые не помрут, привезут в казарму, окрестят, и вся недолга. Вот и кантонист.
– А родители-то узнавали деток?
– Родители!.. Хм… Никаких родителей! Недаром же мы песни пели: «Наши сестры – сабли востры»… И матки и батьки – все при нас в казарме… Так-то-с. А рассказываю вам затем, чтобы вы, молодые люди, помнили да и детям своим передали, как в николаевские времена солдат выколачивали… Вот у меня теперь офицерские погоны, а розог да палок я съел – конца-краю нет…
Мне об это самое место начальство праведное целую рощу перевело… Так полосовали, не вроде Орлова, которого добрая душа, майор, как сына родного обласкал… А нас, бывало, выпорют, да в госпиталь на носилках или просто на нары бросят – лежи и молчи, пока подсохнет.
– Вы ужасы рассказываете, Иван Иванович.
– А и не все ужасы. Было и хорошее. Например, наказанного никто попрекнуть не посмеет, не как теперь. Вот у меня в роте штрафованного солдатика одного фельдфебель дубленой шкурой назвал… Словом он попрекнул, хуже порки обидел… Этого у нас прежде не бывало: тело наказывай, а души не трожь!
– И фельдфебель это?
– Да, я его сменил и под арест, над чужой бедой не смейся!.. Прежде этого не было, а наказание по закону, закон переступить нельзя. Плачешь, бывало, да бьешь.
– Вот Шептун бы тогда в своей тарелке был! – заметил кто-то.
– Таких у нас не бывало. Да такой и не уцелел бы. Да и у нас ему не место. Эй, Коля! – крикнул он Павлову.
Русые баки, освещенные славными голубыми глазами, повернулись к нему.
– Дело, брат, есть. До свиданья, молодежь моя милая.
Вокруг Ярилова и Павлова образовался кружок офицеров. Шел горячий разговор. До нас долетели отрывистые фразы:
– Итак, никто не подает ему руки.
– Не отвечать на поклон.
– Ну что такое, – горячился Павлов, – я просто вызову его и пристрелю… Мерзавцев бить надо…
– Ненормальный он, господа, согласитесь сами, разве нормальный человек так над своей семьей зверствовать будет… – доказывал доктор Глебов.
– По-вашему всё – ненормальный, а по-нашему – зловредный и мерзавец, и я сейчас посылаю к нему секундантов.
– Нет, просто руки не подавать… Выкурим…