Я страшно переконфузился, захватил швабру и убежал.
И сразу разнесся по школе слух, что новый дядька замечательный гимнаст, и сторожа говорили, но не удивлялись, зная, что я служил в цирке.
На другой день во время большой перемены меня позвал учитель гимнастики, молодой поручик Денисов, и после разговоров привел меня в зал, где играли ученики, и заставил меня проделать приемы на турнике и на трапеции, и на параллельных брусьях; особенно поразило всех, что я поднимался на лестницу, притягиваясь на одной руке. Меня ощупывали, осматривали, и установилось за мной прозвище:
– Мускулястый дядька.
Денисов звал меня на уроки гимнастики и заставлял проделывать разные штуки.
А по утрам я таскал на себе кули опилок, мыл пол, колол дрова, вечером топил четыре голландских печи, на вьюшках которых школьники пекли картошку.
Ел досыта, по вечерам играл в «свои козыри», в «носки» и в «козла» со сторожами и уж радовался, что дождусь навигации и махну на низовья Волги в привольное житье…
С дядьками сдружился, врал им разную околесицу, и больше все-таки молчал, памятуя завет отца, у которого была любимая пословица:
– Язык твой – враг твой, прежде ума твоего рыщет.
А также и другой завет Китаева:
– Нашел – молчи, украл – молчи, потерял – молчи.
И объяснение его к этому:
Скажешь, что нашел, – попросят поделиться, скажешь, что украл, – сам понимаешь, а скажешь, что потерял, – никто ничего, растеряха, тебе не поверит… Вот и помалкивай да чужое послухивай, что знаешь, то твое, про себя береги, а от другого дурака, может, что и умное услышишь. А главное, не спорь зря – пусть всяк свое брешет, пусть за ним последнее слово останется!
Никто мне, кажется, не помог так в жизни моей, как Китаев своим воспитанием. Сколько раз все его науки мне вспоминались, а главное, та сила и ловкость, которую он с детства во мне развил. Вот и здесь, в прогимназии, был такой случай. Китаев сгибал серебряную монету между пальцами, а мне тогда завидно было. И стал он мне развивать пальцы. Сперва выучил сгибать последние суставы, и стали они такие крепкие, что другой всей рукой последнего сустава не разогнет; потом начал учить постоянно мять концами пальцев жевку-резину – жевка была тогда в гимназии у нас в моде, а потом и гнуть кусочки жести и тонкого железа…
– Потом придет время, и гривенники гнуть будешь. Пока еще силы мало, а там будешь. А главное, силой не хвастайся, зная про себя, на всяк случай, и никому не рассказывай, как что делаешь, а как проболтаешься, и силушке твоей конец, такое заклятие я на тебя кладу…
И я поклялся старику, что исполню заветы.
В последнем классе я уже сгибал легко серебряные пятачки и с трудом гривенники, но не хвастался этим. Раз только, сидя вдвоем с отцом, согнул о стол серебряный пятачок, а он просто, как будто это вещь уж самая обыкновенная, расправил его да еще нравоучение прочитал:
– Не делай этих глупостей. За порчу казенной звонкой монеты в Сибирь ссылают.
Покойно жил, о паспорте никто не спрашивал. Дети меня любили и прямо вешались на меня. Да созорничать дернула нелегкая. Принес в воскресенье дрова, положил к печи, иду по коридору – вижу, класс отворен и на доске написаны мелом две строчки:
Это Келлер, только что переведенный в наказание сюда из военной гимназии, единственный, который знал французский язык во всей прогимназии, собрал маленькую группу учеников и в свободное время обучал их по-французски, конечно, без ведома начальства.
И дернула меня нелегкая продолжить это знакомое мне стихотворение, которое я еще в гимназии перевел из учебника Марго стихами по-русски.
Я взял мел и пишу:
И вдруг сзади голоса:
– Дядя Алексей по-французски пишет.
Окружили – что да как…
Наврал им, что меня учил гувернер сына нашего барина, и попросил никому не говорить этого: