городе, так как начинались занятия. Весело проводили в этом саду время, пили пиво, песни пели, особенно про Стеньку Разина я любил; потом играли в городки на дворе, боролись, возились. Здесь я чувствовал себя в своей компании, отличался цирковыми акробатическими штуками, а в борьбе легко побеждал бородатых народников, конечно, пользуясь приемами, о которых они не имели понятия.
Мне было пятнадцать лет, выглядел я по сложению много старше. И вот как-то раз, ловким обычным приемом, я перебросил через голову боровшегося со мной толстяка Обнорского, и он, вставая, указал на меня:
– Вот он, живой Никитушка Ломов!
– Ушкуйник! – сказал Васильев.
А ушкуйником меня прозвали в гимназии по случаю того, что я в прошлом году убил медведя.
Вышло это так. Осенью мне удалось убить из-под гончих на охоте у Разнатовского матерого волка.
Ясно, что после волка захотелось и медведя убить. Я к нему, прошу его:
– Дядя Коля, возьми меня на медведя!
– Да ты с ума сошел? А что наши-то скажут?
Дядя, по своему обыкновению, выругался, прошелся раза два по комнате и сказал:
– Ладно. Про медведя молчи, а я скажу им, что мы в субботу на лосей едем, а у меня в Домшине берлоги обложены.
Мы долго ехали на прекрасной тройке во время вьюги, потом в какой-то деревушке, не помню уж названия, оставили тройку, и мужик на розвальнях еще верст двенадцать по глухому бору тащил нас до лесной сторожки, где мы и выспались, а утром, позавтракав, пошли. Дядя мне дал свой штуцер, из которого я стрелял не раз в цель.
Долго, помню, шли мы на лыжах по старому лыжному следу. Наконец остановились у целой горы бурелома. Место кругом было заранее вытоптано, так что можно ходить без лыж. Меня поставили близ толстой сосны, как раз шагах в восьми от вывороченного и занесенного снегом корня дерева. Под ним-то и была берлога. Дядя стал правее, левее помещик-охотник Ираклион Корчагин, а сзади меня, должно быть, для моей безопасности, Китаев с рогатиной в руках и ножом за поясом. Когда все было готово, лесник влез на кучу бурелома и начал тыкать длинным шестом под коренья вывороченной вековой ели. Сначала щелкнули взводы курков… Потом дядя, улыбаясь, сказал мне:
– Смотри, целься в лопатку, не промахнись, – это твой медведь, целься, не горячись.
– Не зевай, – мигнул мне Корчагин.
Вдруг под снегом раздалось рычанье, а потом рев… Лесник, упершись шестом в снег, прямо с дерева перепрыгнул к нам на утоптанное место. В тот же момент из-под снега выросла почти до половины громадная фигура медведя. Я, не отдавая себе отчета, прицелился и спустил оба курка.
Гром выстрела и страшный рев… Я стоял, облокотясь о сосну, ни жив ни мертв и сразу ничего не видел сквозь дым.
– Браво, молодец! Наповал! – послышался голос дяди, а из берлоги рявкнул Китаев: – Есть!
Когда он успел туда прыгнуть, я и не видал. А медведя не было, только виднелась громадная яма в снегу, из которой шел легкий пар, и показалась спина и голова Китаева. Разбросали снег, Китаев и лесник вытащили громадного зверя, в нем было, как сразу определил Китаев, и оказалось верно, – шестнадцать пудов. Обе пули попали в сердце. Меня поздравляли, целовали, дивились на меня мужики, а я все еще не верил, что именно я, один я, убил медведя!
Но зато ни один триумфатор не испытывал того, что ощущал я, когда ехал городом, сидя на санях вдвоем с громадным зверем и Китаевым на козлах. Около гимназии меня окружили товарищи, расспросам конца не было, и потом как я гордился, когда на меня указывали и говорили: «Медведя убил!» А учитель истории Н.Я. Соболев на другой день, войдя в класс, сказал, обращаясь ко мне:
– Здравствуй, ушкуйник! Поздравляю!
Так и пошло – ушкуйник. Да только ненадолго!
Ушкуйник-то ушкуйником, а вот кто такой Никитушка Ломов, – заинтересовало меня. Когда я спросил об этом Николая Васильева, то он сказал мне: «Погоди, узнаешь!» – И через несколько дней принес мне запрещенную тогда книгу Чернышевского «Что делать?».
Я зачитался этим романом. Неведомый Никитушка Ломов, Рахметов, который пошел в бурлаки и спал на гвоздях, чтобы закалить себя, стал моей мечтой, моим вторым героем. Первым же героем все-таки был матрос Китаев.
Матрос Китаев. Впрочем, это было только его деревенское прозвище, данное ему по причине того, что он долго жил в бегах в Японии и в Китае. Это был квадратный человек, как в ширину, так и вверх, с длинными, огромными обезьяньими ручищами и сутулый. Ему было лет шестьдесят, но десяток мужиков с ним не мог сладить: он их брал, как котят, и отбрасывал от себя далеко, ругаясь неистово не то по-японски, не то по-китайски, что, впрочем, очень смахивало на некоторые и русские слова.
Я смотрел на Китаева, как на сказочного богатыря, и он меня очень любил, обучал гимнастике, плаванию, лазанью по деревьям и