невидимые, безболезненные слёзы были тяжелы для его ресниц.
– Ногтев служил на “Авроре”: с него революция началась, – сказал Граков через минуту.
Артём разминал сквозь шерстяные носки свои отчуждённые пальцы, так и не желающие согреваться.
– С него началась, – добавил Граков ещё через минуту, – а тут может закончиться вместе с ним.
В другие времена Артёму и в голову не пришло бы молчать, когда человек к нему обращается, – но теперь всё это давалось легко: ему не было ровно никакого дела до того, что подумает Граков и как он себя чувствует в этой безответности.
Растирая теперь уже колени, он медленно и подмороженно размышлял: “…Может, сказать Гракову… что я из-за него оказался на Секирке?.. поблагодарить его как-то… или предупредить, что, если начинает звенеть секирский колокольчик, надо немедленно превращаться в дым, в извёстку, в бред, в подножную грязь, терять возраст, звание, имя, облик, делиться на части и не шевелиться, даже если сильный сквозняк… или рассказать, что убили Афанасьева – ведь Граков знал Афанасьева, пусть он удивится, что Афанасьев теперь не живой, а мёртвый… это ведь так приятно: удивлять людей… Или спросить у Гракова – а отчего он сам здесь? Проштрафился, завалил работу, попал под раздачу?..”
Ничего этого Артём говорить не стал, ему просто жаль было выпускать в стылый воздух такие тёплые и родные слова. Только что они лежали внутри, – но сказал – и растворились.
Это чувство было странным, но не тягостным – рядом Граков, внизу Василий Петрович – люди, с которыми Артёма связала судьба, совершенно лишние в его жизни и чуждые ему, – но ровно из-за них его присутствие на земле могло прекратиться. Сейчас заскучает в своей комнате улыбчивый чекист, большим глотком допьёт свой чай и, крякнув, встанет, попутно оглядываясь: а где тут мой колокольчик, что он притих? – да вот он, мой колокольчик, всё на том же месте стоит, не шелохнётся, можно его приподнять, позвенеть, и попробуйте ухватить его за язык, у него язык такой, что нате, выкусите – будет звенеть, пока мозги не просвербит насквозь, – а потом хлоп об стол – и можно поймать куполом колокольчика человеческую душу, как муху, – что, жужжишь внутри, мохноногая? Страшно тебе? Тебе страшно, а нам весело, нам задорно.
Под вечер принесли кипятка и баланды, мороки засуетились, рты раскрыли, носы затрепетали – все вдыхали новые запахи, пытаясь понять, а есть ли в баланде морковка, и даже если её не обнаружишь в самой похлёбке, быть может, она хотя бы варилась там, или если не варилась, то, покорно предположим, её хотя бы мыли в этой воде. Или, скажем, сбудется ли надежда на капустку – белую, хрусткую, смешливую – вдруг попадётся её варенная-переваренная шкурка…
Беспризорник забыл про владычку, заголосил:
– Ам-ам! Кулёшика! Ам-ам, кулёшика!
Артём заметил его руки – маленькие и красные, как голубиные лапки. На обеих руках не было по мизинцу.
Беспризорник лез без очереди и у всякой проносимой мимо плошки спрашивал:
– Куда, а мне? Куда, а мне?
Кажется, он разговаривал с плошками, не подозревая, что их переносят люди – ему виделось, что баланда сама летает туда- сюда.
“Куда” он произносил как “куада”, вытягивая все гласные.
Артём некстати вспомнил, как Шафербеков однажды забавлялся с чайкой – обвязал крепкой нитью кусок мяса и бросал. Чайка тут же глотала подарок, но на взлёте Шафербеков её подсекал, легко вытягивая кусок мяса за нить. Озадаченная чайка возвращалась за мясом и раз, и два, и три, но в конце концов догадалась о человеческой подлости и, поделившись со своим племенем обидой, вернулась с дюжиной других чаек, которые едва не выклевали Шафербекову глаза и пробили до крови башку.
Блатного всё это рассмешило – он будто увидел себе подобных и, отирая с головы кровь, всё продолжал смеяться. Трижды побывавшее в желудке чайки мясо он съел сам, только нить отвязал, и всё.
“Куада” выпадало из беспризорника, как этот самый кусок мяса из чайки, слово пахло обидой, тупым удивлением, кислым желудочным соком.
Сегодня Артём решил сделать всё наоборот – сначала выпить кипяток, потому что он быстро остывал, а потом уже потянуть, посмаковать баланду.
Кипяток проник не в горло и не в грудь, а отчего-то в голову, в мозг, к самому затылку, который ненадолго, но почти до опьянения, окатило банным парком. Баланду же смаковать оказалось невозможно: она как-то сразу закончилась, и сколько потом не возил пальцем по миске – на нём, когда облизывал, ничего не находилось: палец как палец, хоть укуси.
Возвращая миску, Артём увидел, что владычка, дождавшись, когда беспризорник доест, отдал ему и свою пайку – и тот, не поблагодарив, словно миска приплыла по небу, ухватил её своими голубиными лапками.
Всё это было Артёму неприятно и чуждо. Он не уважал владычку, а беспризорника не жалел.