антисоветчину, – подумала Маша, едва сдерживаясь, чтобы не захихикать, – вот уж настоящая вражеская агитация с пропагандой. Тридцать пять до и двадцать восемь после. Обалдеть какая щедрость. Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство и за счастливое материнство тоже. Как там в незабвенном фильме “Цирк”? Рожайте на здоровье – черненьких, желтеньких, в крапинку».
– Вы чему это улыбаетесь? – кашлянув, спросил Самосуд.
– Я? Разве?
Маша не чувствовала своей улыбки, Илья предупредил: «Осторожно, следи за лицом, ты так сияешь, что кого-то это может огорчить».
Товарищ Самосуд явно счел улыбку неуместной.
– Сколько вам лет, Мария Петровна? – осведомился он все с тем же сталинским прищуром.
– Двадцать два, – ответила Маша, продолжая сиять.
– Самый возраст балетный. В лучших спектаклях танцуете ведущие партии. Смотрите, как бы потом плакать не пришлось.
– Зачем же плакать, Самуил Абрамович? – Маша улыбнулась во весь рот. – Надо сохранять здоровый комсомольский оптимизм.
Самосуд вздохнул и покачал головой.
– Оптимизм… Вы, товарищ Крылова, даровитая балерина. А ведь у нас незаменимых нет. Мы найдем вам замену, это не проблема. Вот мне тут рекомендовали Екатерину Родимцеву на Суок.
– Да, она во втором составе! – радостно кивнула Маша, – и Зарему в «Бахчисарайском» она тоже отлично танцует. Родимцева очень, очень даровитая балерина.
– Мы найдем вам замену, – повторил Самосуд чуть громче, – но потом, когда закончится ваше интересное положение, вы пожелаете вернуться на большую сцену, а все ваши прежние партии танцуют другие исполнительницы. Куда прикажете ставить вас? В кордебалет?
– Самуил Абрамович, все будет хорошо.
Маша поймала взгляд Самосуда, на этот раз открытый, не прищуренный, и увидела там, на дне хитрых тухловатых глаз свежий отблеск чувства. Оно не имело отношения к балерине Крыловой и к ее интересному положению. Самосуд вспомнил о чем-то своем, личном, например о музыке (ведь он был не только художественным руководителем, но и главным дирижером), или о маме, или о жене, о детях. А может, вообще ни о чем не вспомнил, просто толстая чиновная личина сползла на мгновение, и выглянул из нее человечек, слабенький, запуганный, недобрый, но вполне еще живой.
– Что ж, Мария Петровна, вашему оптимизму можно только позавидовать, – он покрутил ус, вернул личину на место, – оформим пока педагогом-репетитором в пятый класс, а там поглядим.
На «пятом» он сделал ударение. Не случайно. Это был самый трудный класс, переходный возраст. В конце года предстоял отсев, накануне экзаменов дети нервничали, особенно девочки. Заниматься с ними было трудно. Пасизо называла пятый педагогической каторгой.
Маша поблагодарила и выпорхнула из директорского кабинета.
Стояла сонная мокрая весна. В сквере возле театра прыгали всклокоченные тихие воробьи. В луже плавал кораблик – продолговатый кусок коры с бумажным парусом, надетым на палочку-мачту. Карапуз лет пяти в синем, длинном не по росту пальто с оттопыренными плечами смотрел на кораблик, задумчиво ковыряя в носу. Из подвернутого рукава свисала варежка на шнурке. Полосатая вязаная шапка съехала на затылок. Две девочки-подростка, явно балетные, бежали через площадь от здания филиала, красиво перескакивая лужи, почти не касаясь земли блестящими черными ботиками.
«Как хорошо, какая я счастливая», – думала Маша.
Теперь это было ее обычное состояние, будто кто-то шепнул ей по секрету, что бояться нечего. Все плохое осталось в прошлом. Никого больше не арестуют, не убьют, войны не будет.
Токсикоз у нее был легкий и скоро совсем прошел. В последний раз немного затошнило, когда она увидела, что ее фамилия изъята из списков распределения ролей, из афиш и программок. Комок подкатил к горлу, глаза защипало, но она быстро справилась и поздравила Родимцеву.
– Ты все-таки чокнутая. – Катя покрутила пальцем у виска. – Только «заслуженную» получила, тебе бы танцевать и танцевать.
– Я же не навсегда. – Маша махнула рукой. – Отстреляюсь и вернусь. Вся жизнь впереди.
– Вся жизнь… – задумчиво повторила Катя. – Через годик-другой могла бы стать примой.
