– Мне, итальянцу, больно, – продолжал падре, – а каково же русским? Если они еще что-нибудь чувствуют, кроме страха. – Он поправил очки, кашлянул. – Простите, кажется, я сказал глупость.
– Почему? Замечание справедливое, но относится оно не только к русским, а в равной мере к немцам, к итальянцам, к французам. Да и британцы особенной храбрости не проявляют. Вся Европа оцепенела от страха, прочие чувства притупились.
– Вы правы, правы, вся Европа. – Падре тяжело вздохнул. – Но есть два маленьких исключения. Финляндия и Польша.
– Польша?
– Представьте, да. Ватикан поддерживает связь с остатками польского духовенства, поэтому кое-какой информацией я владею. Там творятся чудовищные вещи, но зреет мощное сопротивление. Уже очевидно, что завоевателям покоя не будет.
– И тем и другим?
– Нет. – Падре покачал головой. – На востоке НКВД уничтожает подполье куда успешней, чем гестапо на западе. Однако то, что поляки продолжают бороться, внушает надежду, пожалуй, даже большую, чем мужество финнов. Финляндия воюет, получает помощь и поддержку всего мира. А Польша не только завоевана, она практически уничтожена, все ее предали. – Он вдруг остановился, внимательно взглянул на доктора: – Мы с вами знакомы уже два года, а я так и не знаю, кто вы по вероисповеданию.
– Католик, – растерянно пробормотал доктор, – не помню, когда в последний раз был на мессе.
– Тут все равно некуда пойти. – Падре пожал плечами. – Храм Непорочного Зачатия на Пресне разгромили, устроили общежитие, спасибо, не взорвали. А настоятель погиб. Он был советский подданный. Теперь на всю Москву остался только Людовик Французский, на Малой Лубянке.
– Филиал Большой Лубянки?
Падре не сразу понял, шевельнул седыми бровями, сморщился и вдруг тихо рассмеялся:
– Нет, хотя они очень старались. Там служит капеллан посольства США, только праздничные службы. Рождество, Пасха. Шпики толкутся постоянно, для советских католиков вход закрыт, никто близко подойти не смеет.
– Советские католики? Думаете, они еще остались?
– Ну вот вы, например.
– Я немец.
– Да, но подданство… Послушайте, а ведь вам надо исповедаться. У вас на душе непомерная тяжесть. Джованни рассказывал мне…
– Тихо! – выдохнул доктор и приложил палец к губам.
Позади слышался скрип снега.
– Идите вперед спокойно, не оборачивайтесь, – прошептал падре.
Из переулка они вышли на Петровку. У доктора дрожали колени. Он не сомневался: стоит обернуться, и за спиной падре мелькнет казенная физиономия под цигейковой шапкой, овчинная бекеша. Никогда еще он не чувствовал такого липкого, потного страха. Падре нагнал его и прошептал:
– Все хорошо, это была просто старуха.
– Я зайду вон в тот двор, вы за мной, – ответил доктор.
Двор оказался проходным, несколько минут они петляли по подворотням, наконец возле полуразрушенного сарая нашли место, которое не просматривалось из окон. Доктор остановился, открыл портфель.
– То, что я вам передаю, важнее всего, что было раньше, – произнес он севшим голосом, – это очень срочно, поверьте, я не преувеличиваю.
– Верю, – кивнул падре, сунул конфетную коробку в широкий карман пальто, вручил доктору сложенные вчетверо листки и улыбнулся: – Не так важно, не так срочно, однако весьма любопытно.
– Идите назад, на Петровку, – сказал доктор, – там дальше Страстной бульвар, знакомые вам места. Не заблудитесь?
– Постараюсь. Я уезжаю послезавтра, приеду опять только в апреле, к Пасхе.
– А Джованни? – спросил доктор.
– Не знаю. – Падре перекрестил его, и они разошлись в разные стороны.
Глава десятая
Когда Машу опять вызвали в зловещую комнату возле канцелярии, она не испугалась, не удивилась. Разговоры о том, что она скоро получит «заслуженную», ходили с Нового года, такое значительное событие не могло обойтись без предварительной беседы в этой комнате.
В отличие от прошлого раза кадровик поздоровался, предложил сесть, обратился на «вы». Вид у него был потрепанный, лицо