жалость. Эта вторая фаза сменяется третьей, когда душа огрубевает, ты становишься равнодушен к людскому страданию, а заодно и ко всему на свете. Потому что ты навидался всего. Когда хорошенько узнаешь колонию, больше ничто тебя не потрясет. Так-то, малыш.
— Ты хочешь сказать, что поступил так из равнодушия?
— О нет. Есть и еще одна фаза, последняя. Когда начинаешь понимать, что всю жизнь простоял между, ни к кому по- настоящему не примкнув и глубоко презирая и тех и этих. Но гораздо больше тогда начинаешь ненавидеть именно своих. За их якобы чистоту. За то, что они столь неколебимы в своем моральном дутом превосходстве. За то, что у них раз и навсегда все решено и нет места для сомнений. Знаешь, как умер твой отец? Их группа потеряла связь. Он неделю лежал в шалаше, умирая от раны в животе. Вскоре его уже ничто не могло спасти, и он агонизировал, долго и страшно. Его муки не оборвал никто — из милосердия. Потому что гуманисты никого не лишают жизни. Я ненавижу такое милосердие. Этот мир дошел до предела, малыш. И обнажился полнейший абсурд. Наш Принцип лежит вне природы. Он ложен и обречен. Рано или поздно колонисты вырвутся в космос со всей своей злобой и беспощадностью, а наши слюнтяи ничего не смогут им противопоставить. Пока не откажутся открыто от нашего лживого великого Принципа. Я решил ускорить этот процесс и бросить в космос крейсер, словно щепоть фермента. Только и всего.
— Старик, это безумие. Безумие и преступление.
— Может быть. Все возможно. Повторяю, поживи с мое. А потом уже суди.
— Мне жаль тебя. Но я вынужден передать дело в Лигу. Пусть решает она.
— Не спеши, — сказал главный диспетчер, и в его руке тускло блеснул ампульный пистолет. — Игра продолжается.
— Надеешься выкрутиться? Зря. Даже если ты уберешь меня, хватит одной-единственной улики — тридцати контейнеров по фальшивой заявке. До тебя доберутся, будь уверен.
— Между прочим, я возглавляю комиссию, расследующую дело о пропаже грузача с контейнерами. Она установила, что заявку подделал второй диспетчер.
— Ну а что говорит по этому поводу он сам?
— Он уже никому ничего не скажет, поскольку на днях попал под погрузчик. Полагают, он покончил с собой, испугавшись разоблачения.
— Работаешь с размахом, — признал Улье. — Но мне очень не нравится, как ты разговариваешь со мной. Ты откровенен, как с трупом. Не рано ли?
— Мне жаль, что ты встал мне поперек дороги. Очень жаль, малыш.
— Допустим, ты от меня избавишься. Что толку? Я привел грузач, в нем контейнеры и твой лучший друг Зет. Думаю, он уже вовсю рассказывает таможенникам о вашем знакомстве.
— Считай, что никого из них больше нет на свете. Они — радиоактивная пыль, дружок. Я все предусмотрел. Как только они включат корабельную связь, до баржи дойдет кодированный сигнал с моего передатчика. А там, среди контейнеров, упрятана такая ма-аленькая машинка… Сигнал идет в эфир с тех самых пор, как пропал грузач. Словом, единственным свидетелем останешься ты, малыш. Поверь, мне жаль.
Широкое дуло пистолета было нацелено Ульсу в живот. Ампулы усыпляют в среднем на сутки. Старик — не Хиск. От его выстрела не увернешься.
— Мои люди тебя проводят, — сказал главный диспетчер. — Учти, они колонисты. Но обучены стрельбе Не хуже тебя. Будь благоразумен.
Он нажал на кнопку, и в распахнувшуюся дверь вошли двое громил в таможенных мундирах.
— Старик, — произнес Улье, — ты не человек. Ты оборотень.
— Может быть, — сказал тот. — Проводите его в ангар.
Двое достали ампульные пистолеты и, вполне квалифицированно держа их у бедра, вывели Ульса в коридор. Спускаясь с ними в лифте, разведчик чувствовал сквозь комбинезон холод обоих стволов. Один прижимал к груди, другой — к лопатке. Ай да ребята. Похоже, расклад безвыходный.
На космодроме в этот ночной час не было ни души.
Конвоиры вели Ульса вдоль шеренги грузовых барж, отстав от него шага на три. Он увидел, как впереди распахнулись ворота одного из ангаров, и там, в полутьме, загудел двигатель телеуправляемого погрузчика. Они даже не стесняются повторений, подумал разведчик.
До ангара оставался десяток шагов. За его воротами гудела и лязгала гусеницами смерть.