завершиться катастрофой?
Утром снова шел дождь, и кухарка вдруг объявила, что у нее сестра умирает в Нью-Йорке и что ей надо ехать домой. Ни писем, ни вызова к телефону, насколько мне было известно, она не получала, но тем не менее я покорно отвез ее на аэродром и потом без всякого энтузиазма поехал домой. Мне уже все здесь опостылело. Где-то я нашел шахматы из пластмассы и пытался обучить этой игре сына, но в результате снова с ним поссорился. Младшие дети валялись в постелях, читая комиксы. Я раздражался на всех и на все и решил - в интересах семьи - слетать денька на два в Нью-Йорк. Жене я соврал что-то насчет срочного дела, и на другое утро она отвезла меня на аэродром. Как хорошо было подняться в воздух и чувствовать, что тебя уносит из унылого Бродмира! В Нью-Йорке пекло, как в разгаре лета. Я просидел в своем служебном кабинете до конца дня, а потом зашел в один из баров, расположенных невдалеке от Центрального вокзала. Через несколько минут после меня в бар вошел Гринвуд. Мало что осталось от его романтического облика, однако я все же узнал его по сходству с фотографией из комода. Он заказал себе мартини и стакан воды, причем воду выпил тотчас, залпом, словно именно ради этого он сюда и пришел.
С первого взгляда было видно, что он принадлежит к легиону призраков, обивающих пороги Манхэттена в поисках работы, готовых ехать в Мадрид, в Дублин, в Кливленд - куда угодно. Волосы его были прилизаны, лицо румяно, и поначалу можно было подумать, что оно обветрилось и загорело на трибунах бейсбольных состязаний или на бегах, но тут же по дрожанию рук становилось ясным, что своим румянцем он обязан алкоголю. Он стоял некоторое время, болтая с барменом, по-видимому хорошим его знакомым. Потом бармен отошел к кассе и принялся считать чеки, а Гринвуд остался в одиночестве и тотчас обиделся. Это было видно по его лицу. Он был явно обижен тем, что бармен его бросил. Час был поздний, все поезда-экспрессы уже отбыли, а в баре становилось их все больше и больше, этих бойцов призрачного легиона. Они приходят Бог весть откуда, чтобы уйти затем Бог весть куда, все эти хорошо одетые и на вид процветающие бродяги, которые, несмотря на столь бесспорное родство между собой, никогда бы и не подумали вступить друг с другом в разговор. У каждого из них за томиком, отобранным литературной гильдией, припрятана бутылочка виски и еще одна - в скамье у пианино. Я хотел было представиться Гринвуду, да раздумал: ведь для него я - тот, кто лишил его любимого обиталища! Точного хода событий, из которых складывалась его биография, я угадать не мог, но примерную атмосферу и направление его жизни я представлял себе очень хорошо. Когда Гринвуд был еще ребенком, папа либо умер, либо бросил маму. Среди отметин, которые жизнь оставляет на лице человека, не так трудно узнать печать, накладываемую безотцовщиной. Воспитанный матерью и теткой, он окончил какое-нибудь казенное высшее учебное заведение, скорее всего по факультету общей коммерции. Во время войны он, должно быть, работал в системе розничного снабжения армии. А когда война кончилась, жизнь его вдруг распалась. Он потерял все - дочь, дом, привязанность жены, интерес к работе. Впрочем, ни одной из этих утрат все же нельзя было объяснить то состояние растерянности и боли, в котором он, по-видимому, пребывал все время. Подлинная причина так и останется скрытой - от него, от меня, от всех нас. Потому-то эти привокзальные бары и кажутся нам такими таинственными.
- Эй ты, умник, - крикнул он вдруг бармену. - Послушай, умная башка! Может, улучишь минуту, чтобы обслужить клиента?
Это была первая неприятная нотка, но скоро, очень скоро - я это знал! - за нею последуют другие, одна другой неприятней. Он сделается совершенно невыносимым. У худых и толстых, желчных и веселых, молодых и старых, у всех этих призраков неизменно наступает минута, когда они делаются невыносимыми. Все они кончают тем, что, придя домой, обвиняют швейцара в дерзости, бранят жену за расточительность, упрекают растерянных детей в неблагодарности, после чего заваливаются спать не раздеваясь в комнате для гостей. Впрочем, сейчас меня тревожил не этот образ. Мне все мерещилось, как мистер Гринвуд стоит у себя в новой прихожей, любуясь своей мечтой: дочерью-невестой, бросающей с лестницы цветы. Странно! Мы не обменялись с ним ни единым словом, я не был даже с ним знаком, его утраты не были моими утратами, и тем не менее я почувствовал, что не могу оставаться в эту ночь один, и пригласил разделить ее со мной одну неряху-секретаршу, работавшую у нас в конторе. Утром я сел на самолет и полетел к морю, где застал все тот же дождь и жену, чистящую кастрюли на кухне. У меня наступило похмелье, я чувствовал себя порочным, виноватым, запачканным. Я решил искупаться в море - быть может, это меня освежит, подумал я, - и спросил жену, где мои трусы.
- Где-то валяются, - ответила она сердито. - Они мне то и дело попадались под ноги. Ты их оставил мокрыми на коврике у постели, а я их повесила в душевой.
- В душевой их нет, - сказал я.
- Ну, значит, где-нибудь еще, - сказала она. - Ты их, случаем, не искал на обеденном столе?
- Послушай, - сказал я. - Почему ты говоришь о моих купальных трусах так, точно они шатаются по всему дому, хлещут виски, портят воздух и рассказывают сальные анекдоты при дамах. Ведь речь идет всего-навсего о невинной паре трусов!