С минуту она изучала меня, разглядывала пристально, настороженно. Потом сказала, щурясь и поджимая губы:
— Сын Евгения… А скажи-ка, где вы жили в Москве?
— Смотря когда, — пробормотал я.
— Что значит — когда? — нахмурилась она. — Я спрашиваю, где вы вообще жили?
— В разных местах, — ответил я, испытывая растерянность и неловкость. Встреча эта представлялась мне иной; я не ожидал подобного допроса. — При отце мы почти все время проживали за городом.
— За городом?
— Ну, да. На станции Кратово. Это по Казанской дороге. А потом я к матери перебрался.
— А какой у нее адрес?
Я назвал улицу и номер дома. Она промолчала и затем знакомым, совершенно отцовским жестом сняла пенсне. Подышала на него. Медленно протерла стеклышки.
Я ожидал, что она улыбнется, пригласит меня сесть, поинтересуется, не голоден ли я… Но вместо этого она спросила:
— А документы у тебя есть?
— Послушайте, тетя, — проговорил я. — Вы что не верите мне или боитесь чего-то?
— Да нет, — замялась она, — не в этом дело. Просто хочу посмотреть — на всякий случай.
— На какой это случай? — перебил я ее.
— Ну, мало ли… Вдруг придут проверять!
— Вот тогда я и покажу документы. Или вам нужно сейчас?
— Да, — сказала она, — да. Сейчас!
Я посмотрел ей в лицо и понял, что надеяться здесь не на что; она не примет меня, не спасет, не укроет. Она боится! Боится всего. Она больна этим страхом. И давно уже ничему не верит.
И тогда, не говоря больше ни слова, я повернулся, резко рванул дверь и вышел на лестницу, сопровождаемый хмельным и томительным ароматом еды.
Медленно, на ватных ногах, добрел я до вокзала, потолкался там, нашел на перроне несколько окурков и долго, с жадностью хлебал папиросный дым… Потом влекомый толпою мешочников вскочил в вагон ростовской электрички.
Я не знал, куда и зачем еду. Теперь мне все было безразлично. Отчаявшийся и бездомный, я чувствовал себя в тупике, в безвыходном положении. Устроиться на работу я без паспорта не мог. Жить мне было негде и не на что. Оставалось одно: идти сдаваться в милицию… И кто знает, возможно, я так бы и поступил, если бы не память. Слишком сильны и отчетливы были мои воспоминания о лагере, о тюремной больнице! Нет, возвращаться к этому я не мог, не хотел. „Лучше уж подохнуть, — думал я, стоя в тесном, битком набитом тамбуре, — подохнуть под забором, под любым кустом, где угодно, но только не в камере, а на воле“.
В сущности, это была мысль о самоубийстве, еще не окрепшая, не вызревшая, но все же вполне определенная мысль!
Как это ни удивительно, окончательно созреть и оформиться ей помешал голод.
Была суббота — базарный день. И люди, ехавшие со мною (это были, в основном, жители Новочеркасска и окрестных станиц), спешили в Ростов, на „Привоз“ — на центральный рынок. Все разговоры в вагоне велись о продуктах, о товарных ценах. И, невольно прислушиваясь к ним, я тоже решил побывать на „Привозе“. „В конце концов, — подумал я, — подохнуть никогда не поздно. Это успеется. Самое главное сейчас — раздобыть еду!“
Я долго в этот день мыкался по базару — приглядывался, ждал удобного случая… Случай, однако, не подворачивался; местные торгаши были люди опытные, зоркие, способные сами обмануть кого угодно.
У меня не хватало должной сноровки, я сознавал это! И не знал, что же мне делать дальше? Обессилев от напрасных трудов, я остановился, прислонясь к телеграфному столбу. Губы мои запеклись и потрескались, глаза щипало от пота. Сквозь зыбкую, застилающую взор пелену я видел край дощатого ларька, груду ящиков и мешков, а рядом с ними — красное распаренное лицо старухи, торгующей рыбными котлетами.
— А вот они горяченькие, — монотонно выкликала она, — из налима, из чебака, из сомины! Без обману! На подсолнечном масле!
Товар старухи шел нарасхват. Карманы потертого ее жакета распухли от денег. Один из карманов, судя по всему, был прорван и деньги попали за подкладку; она провисла от тяжести, топорщилась, бросалась в глаза…
Кто- то легонько тронул меня сзади за рукав. Я обернулся и увидел худощавого паренька — курносого, с белыми бровями, с растрепанной челочкой, косо прикрывающей лоб.
— Пасешь? — спросил он, подмигивая; он явно принимал меня за своего. — Молотнуть хочешь, а?
В ту пору я еще плохо знал воровской жаргон; далеко не все понимал в нем, но общий смысл этих слов уловить было все-таки можно.
И я сказал, стараясь выглядеть человеком бывалым, знающим дело:
— Молотнуть можно, конечно. Гроши приличные — сами в руки просятся…
— Давай вместе, — быстро проговорил паренек. — Хочешь, а?
С этого момента, собственно говоря, и началась моя блатная биография.
21
Первая кража
Первая кража, как и первая любовь, событие особое, памятное, оставляющее в душе неизгладимый след. Потому он так прочно и врезался мне в память, давний этот июньский день!
Я помню его превосходно, во всех подробностях. Помню, как новый мой приятель сказал шепотком:
— Становись на отмазку… Отвлекай! И я ответил в растерянности:
— Как ее, собаку, отвлечешь?
— Ну, как, — он дернул плечом. — Сам соображай. Поторгуйся, придерись к чему-нибудь… Только не тяни, не медли.
Он весь был как на пружинах, озирался, дергался, говорил торопливо и глухо:
— Работа пустяковая — сделаем быстро! А потом встретимся на берегу, у затона, там, где вся кодла собирается… Спросишь Леньку Хуторянина, тебе каждый покажет.
Я молча кивнул. Подошел к старухе вплотную и небрежно спросил ее, поигрывая бровью:
— Почем продаешь, мамаша?
— Червончик пара, — отозвалась она, — горяченькие, без обману…
— Без обману, говоришь? — прищурился я. — Все вы тут горазды на слова, а сами тухлятиной торгуете!
Лицо ее перекосилось, брови гневно поднялись, глаза вышли из орбит.
— Это кто, — спросила она, подбоченясь, — это кто тухлятиной торгует?
Она наступала на меня, захлебываясь, путалась в словах:
— Это я-то? Да ты… Тухлятиной? Да ты в своем ли уме? Ах ты…
Пока она бушевала, парень с челочкой не дремал. Незаметно подкравшись к ней, зайдя со спины, он опустился на корточки. В руке его блеснула бритва… Все последующее произошло в одно мгновение.
Аккуратно, кончиками пальцев приподнял он полу старухиного жакета, нащупал цветастую, отягченную деньгами подкладку, слегка оттянул ее книзу, примерился глазом и стремительным, плавным движением полоснул по ней лезвием бритвы.
И сейчас же на землю, в пыль, густо посыпались скомканные червонцы.
Откуда-то возник еще один паренек — смуглолицый, в клетчатой, сбитой на ухо кепочке. Присел рядом с Хуторянином и помог ему собрать рассыпанные деньги. Затем оба они шмыгнули за угол ларька.
Уходя, смуглолицый оглянулся, мигнул мне значительно и указал ладонью куда-то вдаль. Проследив за направлением его руки, я увидел голубую, мерцающую полоску воды.
Ребята звали меня туда, к излучине Дона! Пора было смываться… Отмахиваясь от разъяренной торговки, я сказал примирительно:
— Ну, чего ты, старая, развопилась? Остынь. Я же ведь не о тебе лично говорю, я — вообще… — и отступил поспешно — окунулся в толпу.
Минуту спустя, когда я выбирался уже из рыбных рядов, послышался истошный, пронзительный бабий вопль. Торговка обнаружила пропажу и убивалась теперь, голосила на весь „Привоз“.
Боюсь, что я разочарую моралистов и блюстителей нравственности: никаких угрызений совести я в этот момент не испытывал — наоборот! Я был ожесточен, предельно озлоблен. Озлоблен на весь мир, на всех людей.
„Меня никто не жалел, — угрюмо думал я, — никто, никогда! После того как умер отец, я ни от кого не видел добра — ни от близких мне людей, ни от чужих. Все они — дерьмо, все одинаковы! С какой стати я буду им сочувствовать? Проклятые, они заслуживают не жалости, а мести“.
Так я размышлял, продираясь сквозь базарную толпу, и потом шагал по берегу Дона. Я шел к блатным. Путь мой был ясен; сама судьба указала мне его.
Я ступил на эту стезю случайно, но менять ее отныне не собирался! Единственное, что меня беспокоило, — это предстоящее знакомство с „кодлой“, с таинственным воровским миром. Как там отнесутся ко мне, как примут? Да и примут ли?
Я разыскал блатных довольно быстро; они размещались за бугром, на пляже — на песчаной косе, омываемой мутной, радужной от мазута водою.