Кодла была в сборе! И выглядела она со стороны весьма мирно. Развалясь на песке, урки выпивали, закусывали, некоторые из них загорали, подставляя солнцу расписные, татуированные плечи и животы. Иные сидели, собравшись в кружок; там шла игра, трещали карты, раздавались отрывистые, странные, похожие на заклинания слова: „Иду по кушу. Не заметывай! Четыре сбоку — ваших нет!“
Здесь же слонялись и женщины, очевидно, воровки или же проститутки, а может быть, просто подруги блатных.
Внезапно из-за днища опрокинутой барки выглянула белесая, с растрепанной челочкой голова.
— Эй, ты, — крикнул Хуторянин и свистнул в согнутый палец. — Где это ты застрял? Иди, давай получай долю!
Я приблизился к барке, и тотчас же у меня схватило от голода кишки, рот наполнился вязкой, тягучей слюной… Ребята пировали!
На разостланной газете у их ног были навалены помидоры, куски колбасы, ноздреватые, крупные ломти хлеба. Лоснилась желтоватая тарань. Зыбко поблескивала початая бутылка водки.
— Я уж было подумал — тебя прихватили, — проговорил Хуторянин. — Смотрю: нету и нету… Так как — все нормально?
— Нормально, — усмехнулся я, вспоминая торговку, перекошенное ее лицо, пронзительный, судорожный голос.
— Ну и лады, — сказал он, — отдыхай… Может, захмелиться хочешь?
И, не дожидаясь ответа, быстро (он все делал быстро!) схватил бутылку, плеснул из нее в стакан и широким жестом придвинул мне закуску.
Молча, благодарно принял я из рук его стакан водки, выпил, перевел дух и хищно впился зубами в пахучую, нежно похрустывающую горбушку.
Покуда я ел, ребята помалкивали, курили, затем один из них (тот, кто был в клетчатой кепочке) сказал с едва уловимым акцентом:
— Давай, дорогой, рассчитаемся.
Он пошуршал в кармане, достал оттуда пачку смятых червонцев, разгладил их, разровнял и сунул мне в ладонь.
— Держи! Девять красненьких. Всем поровну — так?
— Так, — согласился я. И замолчал, посуровел, разглядывая замусоленные эти бумажки — первую блатную добычу, первый свой воровской гонорар.
— Это все, конечно, зола, — проговорил Хуторянин, по-своему расценив мою задумчивость, — но ничего! Курочка по зернышку… К вечеру пробежимся еще разок — и лады. Базар у нас здесь бога-а-тый.
Он выразительно щелкнул пальцами. И вдруг спросил, глядя на меня в упор:
— Ты откудова залетел?
— Из Москвы, — ответил я, весь подобравшись внутренне, боясь хоть в чем-нибудь оплошать.
— Чалиться где-нибудь приходилось?
— Конечно, — сказал я. Слово „чалиться“ было мне знакомо, означало оно — сидеть, быть в тюрьме… Я запомнил его давно и накрепко.
— Где же ты побывал?
— Да почти везде, — процедил я, лениво оттопыривая губу. — В Бутырках, на Красной Пресне.
— Я тоже в Москве подзасекся разок, — протяжливо и гортанно сказал смуглолицый. — Только я не на Пресне был, а в Таганке… Знаешь Таганку?
— Знаю, — соврал я, — тюрьма знаменитая.
— Ну, давай знакомиться!
Он протянул растопыренную, раскрытую для пожатия пятерню. Представился:
— Кинто, — и посмотрел на меня выжидательно.
И вот, в тот самый момент, когда я уже готовился пожать ему руку и мысленно, наспех подыскивал собственное свое прозвище (хотелось назваться как- нибудь позамысловатей, поблатней), откуда-то сбоку прозвучал шепелявый, медленный, странно знакомый голос:
— Чума, ты, что ль? Вот не ожидал!
Я поднял голову — и увидел Гундосого.
22
Сын босяка — это красиво!
Первым моим чувством было смятение. Встреча с давним этим врагом не сулила мне ничего хорошего…
Кривя в ухмылочке мокрые свои губы, Гундосый спросил:
— Ты что, Чума, тут делаешь?
— Сам видишь, — сказал я, — выпиваем…
— Ну так пойдем со мной, — заявил он, — выпьем еще и, кстати, потолкуем. Как-никак, давние знакомые.
Я медленно встал и побрел за ним, увязая в раскаленном песке. Тон его озадачил меня. В нем не чувствовалось прежнего высокомерия; слова звучали мягко, почти дружелюбно.
„Что- то тут не так, — лихорадочно соображал я, — что-то за всем этим кроется… Непонятно только — что?“
Когда мы отошли, он сказал, искоса оглядывая меня:
— К шпане, значит, прибился? Блатную жизнь полюбил? За-а-абавно!
— Так уж вышло, — я пожал плечами, — Такая выпала карта… И переигрывать поздно.
— И… не страшно? — поинтересовался он.
— А чего бояться-то? — беспечно ответил я.
— Ну, как же! Наша жизнь — не мед. Нет, не мед. Всякое бывает.
— Ерунда, — отмахнулся я. — Ты же знаешь, я не из пугливых. Помнишь ту ночь — на Красной Пресне?
Мгновенная судорога передернула его лицо. Верхняя рассеченная губа дрогнула и приподнялась, придавая ему сходство с каким-то мелким зверьком.
— Слушай, — сказал он, — к чему ворошить старое? Он подался ко мне, придвинулся вплотную:
— Ты вот что… Хочешь со мной дружить? Хочешь, чтоб я тебе помог?
— Что-о-о? — я даже попятился, удивленный. — Дружить?
Я ожидал всего что угодно, но только не этого! И колеблясь, томясь, опасаясь подвоха, спросил Гундосого:
— Это… серьезно?
— Конечно, — ответил он, — тут, милок, не до шуток. Если желаешь — помогу! Замолвлю за тебя слово. Блатные пока ничего про тебя не знают. Но могут ведь и узнать! А тогда — сам понимаешь…
И, выдержав паузу, померцав глазами:
— Так как? — повторил он. — Хочешь?
— Ну, ясно, — сказал я, — еще бы! Только ты объясни: чего ты сам-то хочешь?
— Дело простое, — с натугой выговорил он. — Про тот случай — на Пресне — забудь! Не поминай ни единым словом нигде, ни с кем. Понял?
— Понял, — сказал я, не в силах скрыть торжествующей улыбки.
Вот, значит, как все обернулось! Любопытные сюрпризы иногда устраивает судьба. Гундосый утаил от ребят давнюю ту историю с надзирателем и оказался теперь в моих руках.
Наши шансы, таким образом, уравнялись. И неизвестно еще, кто кого должен отныне бояться по-настоящему!
Что- то в моем лице не понравилось ему, вероятно, улыбка. Очень уж она была откровенной! И он сказал, угрожающе понизив голос:
— Имей в виду, Чума! Начнешь трепаться — будет плохо. Наживешь беду.
— И ты тоже, — ответил я мгновенно и добавил с острым, мстительным удовольствием: — Имей в виду, Гундосый! Блатные ничего пока не знают. Но могут ведь и узнать! А тогда — сам понимаешь…
— Н-ну, что ж, — он насупился, сильно потянул воздух сквозь сцепленные зубы. — В конце концов, погорим оба… Какой с этого прок? Что ты здесь выгадаешь?
— Да в общем-то ничего, — признался я.
— Тогда порешим по-доброму?
— Ладно, — сказал я, — порешим…
— Ну вот и порядок!
Гундосый выплюнул изжеванный окурок, утер рот ладонью, затем сказал, пришептывая и мигая:
— Теперь и в самом деле пора выпить! Только не здесь. Жара, пылища… Вот что, — он хлопнул меня по плечу, — пошли на „малину“! Кстати, познакомлю тебя кое с кем… На всякий случай, давай договоримся заранее: ты из воровской семьи, вырос в притоне. Мать — шлюха, отец — босяк, из старорежимных, из тех, кого раньше называли „серыми“. Согласен?
— Господи, — сказал я, — ты прямо как в воду смотрел; почти все совпадает! Отец когда-то и в самом деле босяковал здесь, был самым настоящим „серым“.
— Тем лучше, — подмигнул Гундосый. — Сын босяка — это красиво! Это звучит!
Воровская малина помещалась на одной из глухих окраинных улиц — в подвале углового двухэтажного здания.
В полутемном этом подвале было прохладно и душно. Синими полосами стлался над головами густой табачный дым. Прерывисто тенькала гитара, и женский голос пел с хрипотцой: