перекошенные пасти, пустые глазные впадины, провалившиеся носы и покрытые струпьями щеки.
Нищие играли в кости, пили и сквернословили.
— Вот кто промышляет почти без риска, — покосившись на них, пробормотал Солома.
— У них ведь и промысел такой, — сказал я, — нищенский.
— Да нет, — возразил Солома, — они не только просят, они иногда и сами берут. И как еще берут-то! А на суде им всегда снисхождение; инвалиды, мол, страдальцы, герои войны…
Калеки загомонили вдруг, задвигались и, гремя костылями, потянулись гурьбою к выходу.
Задержавшись у нашего столика, один из них — горбатый, низенький, с темным старушечьим лицом — почтительно окликнул медвежатника. Они о чем-то поговорили быстро, перекинулись невнятными фразами. Смысл я почти не уловил, понял только, что речь идет о какой-то конторе, о плане помещения, сделанном нищими по просьбе Соломы.
— Зайди на Богатьяновскую, к Генеральше, — уходя, сказал Горбун, — все там лежит, тебя дожидается.
— Но имей в виду, — Солома поднял палец, — главное — точность!
— Да уж будь покоен, — проговорил, подмигивая, Горбун. И в этот миг он почему-то напомнил мне ведьму, которую я видал когда-то в армии, в глуши Полесских лесов.
— Жутковатый тип, — сказал я, провожая его взглядом.
— Этот еще ничего, — заметил Солома, — этот миляга.
А вот у него приятель был — так он в прошлом году на весь Ростов прогремел. Мокрым делом занимался! Подлавливал по ночам пьяных и душил их бинтами.
Я уже слышал про этого душителя, но неотчетливо, вскользь. И теперь попросил Солому рассказать о нем поподробнее… Беседе нашей, однако, помешал Гундосый.
Он явился загорелый, обветренный, пропыленный — только что с поезда! По обыкновению суетясь и мелко хихикая, сообщил, что приехал из Ташкента, что собирается теперь на Кавказ…
— Начинается курортный сезон, — пояснил он, — для майданников — самая золотая пора! Самая урожайная!
Он шумно высосал пиво из кружки. Отдулся медленно. Слизнул пену с губ. И затем, уставясь на меня, сказал:
— Слушай, Чума, едем со мной, а? Посмотришь, как майданники живут. Я давно хотел тебе предложить. Ну что ты на своем базаре видишь? Толкучка, грязь, суета… Скучно, старик! А у нас житуха веселая, все время на колесах, в дороге. Завтракаем в Ташкенте, ужинаем в Баку.
Дорожная эта поездная жизнь показалась мне заманчивой; она пахла романтикой и новизной.
Мы ударили по рукам и договорились о точной дате отъезда.
Гундосый подозвал официанта, заказал еще пива и по сто пятьдесят граммов водки на каждого. Мы дружно сдвинули стопки. Затем Солома сказал, потягиваясь и поправляя узел галстука:
— Пойдемте-ка, ребятки, на воздух! Надоело мне в этом гадюшнике…
Весь этот день и вечер мы провели вместе; шатались по городу и пили еще. Потом (уже в сумерках, накануне ночи) отправились на Богатьяновскую, к Генеральше.
В каждом крупном городе страны имеется блатной район — свое „дно“.
В Тбилиси, например, это Авлабар; в Одессе — Пересыпь и Молдаванка; в Киеве — Подол; в Москве — Сокольники и Марьина Роща… Средоточием ростовского преступного мира является с незапамятных времен нахичеванское предместье, а также Богатьяновская улица.
Улица эта знаменитая! Издавна и прочно угнездились тут проститутки, мошенники, спекулянты. Тут находится подпольная биржа, черный рынок. И мало ли еще что находится на экзотической этой улице! Она исполнена своеобразного колорита и овеяна легендами. О ней сложено немало забавных частушек и песен. „На Богатьяновской открылася пивная, — сообщается в одной из таких песен, — где собиралася компания блатная. Где были девочки Маруся, Рита, Рая. И с ними Костя, Костя-шмаровоз“. (Шмара — по-блатному — своя баба.)
Блатные компании собираются здесь во множестве! Для этой цели существует — помимо пивных — немало укромных мест; всякого рода ночлежки, потайные притоны и ямы.
„Ямами“ называются дома, где орудуют скупщики краденого — „барыги“. Есть у этих скупщиков и другое, библейское прозвище — „Каины“. Мне оно кажется гораздо более точным.
„Яма“, в которую мы забрели, принадлежала величественной даме — генеральской вдове. Вдова владела собственным домиком: небольшим четырехкомнатным особняком, доставшимся ей по наследству от мужа, крупного армейского снабженца, скончавшегося во время Отечественной войны.
Расположен был особнячок удобно, в глубине двора, среди зарослей сирени. Двор окружал высокий забор; помимо главного входа здесь имелись еще и боковые калитки, выводящие в соседние переулки. Через одну из таких калиток мы и проникли в сад.
— Все предусмотрено, — бормотал Солома, ведя нас к дому и разгребая на ходу влажные, тяжело и сладко пахнущие кусты, — все сделано с умом. И главное — со вкусом…
Он сорвал веточку сирени, понюхал ее. И словно бы даже всхлипнул от умиления:
— Классная женщина. Она вам, ребятки, понравится. Прирожденная уголовница! К тому же еще и начитана, культурна, — Солома вздохнул. — Эх, не был бы я онанистом…
Он угадал: вдова нам понравилась!
Дебелая эта рыхлая дама в кружевной пелерине, в шелестящем шелковом платье приняла нас радушно и угостила превосходной домашней наливочкой.
— Ежели не спешите, — сказала она с улыбкой, — оставайтесь ужинать! Будут блины со сметаной и хорошие девушки…
После ужина я выбрался во двор. Зажег папиросу, медленно обошел вокруг дома и остановился, прислонясь к стене, бездумно прислушиваясь к шорохам ночи.
Я стоял под окошком, раскрытым и занавешенным шторами. Зеленоватый мутный свет проникал сквозь ткань и мягко расплескивался по траве и кустам.
Внезапно сирень посветлела, сделалась ярче, подробно и выпукло проступили из полумрака густые зернистые гроздья. Я поднял голову и увидел в окне мужскую незнакомую фигуру.
Отодвинув штору, кто-то разглядывал меня; разглядывал пристально, настороженно…
Был он немолод и лысоват, в железных очках, с запавшими щеками, с неряшливой и жидкой бородкой. Поскребывая ее ногтями, он погодя спросил стесненным, сдавленным шепотком:
— Вы кто? Вы из этих… Из уркаганов… Да?
— Из этих, — сказал я.
Вопрос показался мне странным, да и тон, каким он был задан, тоже. Он никак не вязался с обстановкой, с характером всей этой „ямы“.
Хотя, с другой стороны, — подумал я тут же, — стиль здесь особый, замысловатый… Возможно, это кто-нибудь из друзей Генеральши, такой же, как и она, „начитанный“ жулик?!»
И я, в свою очередь, спросил, придвинувшись к окну:
— А вы кто?
— Это неважно, — проговорил он быстро, — не имеет значения. — И потом, усевшись боком на подоконник, добавил: — Закурить есть? Будьте так добры…
— Найдется, — ответил я и протянул ему пачку «Беломора».
Он торопливо вытряхнул из пачки папиросу и долго прикуривал, ломая спички зыбкими, вздрагивающими пальцами. Наконец задымил, затянулся жадно и сказал, остро вглядываясь в заросли сада, в сырую, шевелящуюся тьму:
— Не спится. Да и как уснешь? Все время кто-то ходит, дышит, шуршит… Вот сейчас — слышите?
Остроугольное, исполосованное продольными морщинами лицо его кривилось и подергивалось, глаза были расширены; там, в глубине их, не было видно никакого движения мысли — только страх, один только страх, тоскливое и болезненное смятение.
— Слышите, слышите! Вон там — слева, у калитки… Вам не кажется?
— Нет, — сказал я, — не кажется. Да кого вы, собственно говоря, так боитесь?
— Их, — ответил он.
— Кого — «их»?
— А вы будто не понимаете? — прищурился он, поправляя очки.
— Чепуха, — отозвался я, — здесь место надежное. Все сделано с умом и со вкусом.
— Ну по поводу вкуса можно было бы поспорить, — пробормотал он. — Да это, в общем, несущественно. А вот насчет ума — что ж… Ума у них тоже хватает, можете мне поверить! Там, в органах, не дураки работают. Нет, не дураки. Я знал многих дельных чекистов, да и самого Феликса Эдмундовича встречал когда-то.
От этих его слов мне стало как-то не по себе. И я сказал, испытывая растерянность и глухое смутное раздражение:
— Давайте, в конце концов, объяснимся… Что-то мне непонятно, кто вы такой, черт возьми?
— Не знаю, — вздохнул он, теребя бородку. — Это мне и самому непонятно.
— Вы что, — спросил я тогда, — меня, что ли, боитесь?
— Вас? — он протер очки, наморщился, опустил брови. — Нет… А впрочем… Я всех сейчас боюсь. И себя самого — тоже!
Он рывком загасил окурок, обвел взглядом помраченный сад и с треском захлопнул окошко.