— Чего ж ты, миленький, бранишься? Сам, небось, виноват… — и, глядя, как я плююсь и корчусь, добавила с улыбкой: — А вообще-то, не пугайся. Я тут детские штанишки простирнула, только и всего!
Затем она увела меня в юрту и угостила холодным кумысом. И вот тут-то уж я напился вволю!
А вечером мы с ней выпили водочки.
Она достала из сундука бутылку, встряхнула ее и сказала, заламывая бровь:
— Из мужниных запасов. Здесь хорошей водки ведь не сыщешь… Эту бутылочку он для особых случаев хранит. Узнает — убьет меня. Ну, да ладно!
— А где же он сейчас? — поинтересовался я.
— В отъезде, — небрежно отмахнулась она. — К родне укатил, к братовьям. Имущество после отца своего делят; все никак поделить не могут.
— И… долго он там пробудет?
— Не знаю, — сказала она и посмотрела на меня понимающе. Взгляд ее был ясен и тверд. — Не беспокойся, время есть. Денька три-четыре проживешь здесь без помех.
— Ну что ж, — сказал я, поднимая стакан, — выпьем за это!
— Ладно, — согласилась она, поднесла стакан к губам и опрокинула его с какой-то отчаянной лихостью.
Ночью мы лежали на кошме и, утомясь, насытясь друг другом, разговаривали негромко.
Женщина эта (ее звали Клавдией) поведала мне свою судьбу, рассказала ее с той внезапной и трогательной откровенностью, которая обычно присуща женщинам в постели…
История ее была проста, незатейлива и трагична.
Она родилась и выросла в Мещерских лесах — неподалеку от Спас-Клепиков (от есенинских мест). Там, в лесах, прошла юность Клавы. И воспоминания эти были самыми светлыми в ее жизни.
Жалобно причитая и всхлипывая, перечисляла она различные мелкие подробности деревенского быта — как ходят по грибы, как аукаются в рощах… Вспоминала сельские гулянки, переборы гармоники, скрип качелей… Потом все это кончилось, изменилось мгновенно и круто. Началась война, загремел и приблизился фронт. И, спасаясь от него, Клава эвакуировалась вместе с родителями на юг, в Азербайджан. Родители вскоре померли. Она осталась одна; голодала и бедствовала, мыкалась по пустынным и чужим этим местам. Работала на стройках, рыла землю. Жизнь была беспросветной и нищенской, и единственным спасением тогда казалось ей замужество.
И когда появился этот курд, этот старик, она пошла за него сразу, не задумываясь. Пошла, не любя. Но дети все же появились — и довольно быстро! Теперь их трое у нее. И ничего уже нельзя ни изменить, ни поправить.
— Ну, как нельзя! — возразил я легкомысленно. — Взяла бы да уехала. Что этот твой курд может сделать? Здесь все-таки не Иран.
— Да? — она приподнялась, мрачно вглядываясь в меня. — А дети? Им ведь мать нужна. Мать! Вы, кобели, не понимаете этого. Вам — что? У вас одна забота.
— Детей, в конце концов, можно поделить…
— Можно, конечно, — сказала она медленно. — Все можно сделать! Но ведь мы, бабы, не любим уходить наугад, в пустоту. Если бы нашелся кто-нибудь, взял бы меня такую, какая есть, — я бы сразу ушла! Не глядя… Я бы век была благодарной. Ноги бы мыла ему и воду пила.
Голос ее сорвался вдруг. Она заплакала, уткнувшись в ковровую подушку. И я долго гладил ее по теплой, вздрагивающей спине… Гладил и молчал.
Что я мог ей сказать? Что я не гожусь для нее — что я вор, отщепенец, бездомный бродяга? Что я убил человека и теперь скрываюсь от властей?
Я молчал. Потом попробовал все же заговорить… Но она оборвала меня, перебила, провела ладонью по моей щеке и усмехнулась сквозь слезы:
— Не надо. Молчи. Давай-ка лучше выпьем еще!
Так вот я провел три дня, наслаждаясь уютом и женским теплом.
Я получил ее — после всех моих бед и мытарств — как некую награду, как утешение… А что, в конечном счете, может быть выше такой награды?
Часть третья
Королева Марго и другие
28
Новая полоса
В моей жизни неожиданно началась новая полоса: мне вдруг стало везти на женщин.
Раньше я как-то не общался с ними, не сталкивался вплотную, да и не особенно стремился к этому. Женщины казались мне (вероятно, по аналогии с матерью) существами странными, лукавыми, абсолютно чуждыми мне во всем. Теперь же все изменилось. Я словно бы открыл для себя новый мир! И мир этот оказался вовсе неплох…
Может быть, в этом сказалась особая благосклонность судьбы? А может, я стал по-настоящему взрослым, стал мужчиной?
Расставшись с Клавой, я некоторое время еще скитался в окрестных песках — вблизи железной дороги. Затем как-то ночью на полустанке подкараулил экспресс, идущий на север. Вскочил на подножку, повис, уцепившись за поручни. Дождался, покуда в окнах поезда погаснут огни, и осторожно, с помощью отмычки, проник в спящий вагон.
Я ехал без хлопот, даже с удобствами! Меня сразу же приютила, приветила проводница вагона — разбитная рыжая бабенка, уже немолодая, но вполне еще свежая. В ее каморке (в служебном отделении) я и отлеживался всю дорогу, вплоть до самого Баку.
В Баку я встретил многих старых своих приятелей. Оказался среди них и Кинто (тот паренек в клетчатой кепочке, с которым я познакомился, впервые приехав в Ростов).
Он был здесь один. Старого его партнера, Хуторянина, арестовали еще летом, во время облавы. Попал в облаву и Кинто, но сумел как-то выпутаться, бежал, перебрался в Закавказье и теперь промышлял на бакинском «Зеленом» базаре.
Все это он рассказал мне, сидя в базарной закусочной — в шумном подвале и уныло потягивая кислое местное молодое вино.
— Да-а-а, — вздохнул он затем. — Как-то все тухло, браток. И корешей надежных не осталось. И вообще… Жаль мне Ростов — веселый город! А здесь маята. Не люблю Баку. Не лежит душа. Давно бы уехал, если б не родня.
— Где ж твоя родня живет? — поинтересовался я.
— Да тут, за городом, — сказал он, — в Баладжарах. На электричке — двадцать минут.
— Счастливый человек, — пробормотал я с завистью. — Родня! Это, брат, много значит. В любой момент забредешь, отведешь душу…
Он допил вино, утер губы ладонью. Затем сказал, отставляя стакан:
— Хочешь со мной? Я сегодня как раз собираюсь туда. Должен был еще неделю назад заглянуть, но не смог, забыл, завертелся. А родители у меня обидчивые, строгие. Особенно пахан. О-о-о, это старик с характером!
— Он, вообще-то, кто? — спросил я. — Где работает?
— Вот приедем — увидишь, — уклончиво ответил Кннто.
В Баладжары мы прибыли вечером, в сумерках.
Я сразу же, с ходу, завернул в станционный гастроном, купил там бутылку доброго вина, пачку печенья и большую глянцевую коробку шоколадных конфет. «Как-никак, мы ведь в дом идем, — рассудил я, — в семью. Да к тому же еще — на ночь глядя… Надо явиться красиво!»
Кинто отнесся к этой затее несколько скептически. Покосился на сверток в моих руках, усмехнулся, хотел, видимо, что-то сказать, но промолчал.
Потом мы долго шли с ним по извилистым, залитым синью сонным улицам городка.
— Где ж твой дом? — забеспокоился я.
— Сейчас, сейчас, — отозвался Кинто, — теперь уже недолго осталось! Вот за тем поворотом…
За поворотом постройки кончились. Дальше простирался пустырь; над ним струилась и реяла тьма, разгуливал ветер — прохладный, пахнущий полынью и дымом костров.
Зыбкая россыпь огней возникла во тьме пустыря. Заливисто и коротко заржал где-то конь, тонко тенькнула гитара. И сейчас же я понял все — угадал, куда мы идем и какова родня у Кинто!
— Так ты — цыган? — спросил я его удивленно.
— Ага, — сказал он.
— Вот уж никогда бы не подумал…
— А за кого ж ты меня держал? — ухмыльнулся он.
— Ну, за кавказца какого-нибудь, — я пожал плечами, — за грузина… У тебя ведь и кличка и морда, все совпадает.
— Ага, — кивнул он удовлетворенно, — ага. Вот и ладно.
— Кстати, не только я, все так думают.
— И хорошо. И пусть думают. И ты смотри, дорогой, не болтай! — Кинто поворотился ко мне, сощурился. — Договорились?
— Ладно, — сказал я. — Но почему? В чем дело?
— Да так, вообще, — он помолчал немного. — Быть цыганом — это ведь небольшая честь. Особенно у блатных, в нашем обществе! На кой мне нужны