Дверь распахнулась и на пороге появилась высокая, крепкая фигура гауптштурмфюрера, на лице которого играла довольная улыбка. Она так и не успела исчезнуть с его лица, когда русский, каким-то невозможным, почти инфернальным скачком переместился вперед, к двери, и, ухватив голову Легловски двумя руками за затылок и подбородок, одновременным движением свернул ему шею. После чего легко, как будто держал в руках не почти сотню килограмм живого веса, а… ну не знаю, кофейник с кофейной парой, легким движением даже не втащил, а внес тело гауптштурмфюрера в кабинет. А затем каким-то небрежным, даже мирным движением носка сапога, захлопнул дверь. И дверь при этом, вот ведь дьявол, не так уж и сильно хлопнула… Русский же, между тем, аккуратно положил тело Легловски на пол, и совершенно спокойно начал расстегивать на гауптштурмфюрере мундир.
– Ну, так я жду, – поторопил он Густава, бросив на него спокойный и даже как будто досадливый взгляд – мол, что молчишь-то, милок, договорились же обо всем…
– Я, э-э, просто не знаю… – испуганно начал Ойбель, но русский не дал ему шанса. Ни на что… Вот только что он стаскивал мундир с трупа, и вот уже голова обершарфюрера зажата в точно таком же захвате, который послужил причиной мгновенной смерти Легловски, а злые и абсолютно холодно-равнодушные глаза смотрят так, что буквально выворачивают душу.
– Не шути со мной, «черненький». Твой мундир мне не нужен, и я собирался оставить тебя в живых. Но если ты начнешь кочевряжиться…
Густав замер, как будто его тело свело какой-то странной судорогой, как-то отстраненно, фоном, почувствовав, как намокли и потяжелели штаны между ногами, а по внутренней стороне бедер потекло что-то горячее. Но на это ему было совершенно наплевать.
– Ну… – снова произнес русский.
И Ойбель заговорил. Торопливо. Захлебываясь. Страшно боясь не успеть, не досказать, не быть понятым, потому что этот странный и страшный русский, столь спокойно и свободно чувствующий себя в самой сердцевине концентрационного лагеря, охраняемого несколькими сотнями немецких солдат, расположенного почти на окраине города, буквально набитого немецкими войсками и подразделениями СД, теперь вызывал у него какой-то чудовищный, первобытный ужас.
– Значит, – задумчиво хмыкнул русский, когда Густав закончил с рассказом, – этот, как его то бишь…
– Штандартенфюрер Либке!
– Ну да… ну да… значит, он задумал поймать нас в ловушку?
– Так точно!
– И для этого в ваш лагерь привезли сына Сталина, не так давно захваченного в плен?
– Так точно!
– Хм, хи-итро. И где он сейчас?
– В девятом блоке. Но вам соваться туда бесполезно. Весь переменный состав блока распределен между двенадцатым, одиннадцатым и третьим, а в девятый под видом военнопленных заселена специальная зондеркоманда, составленная из сотрудников СД и восьмисотого учебного полка особого назначения «Бранденбург». Солдаты в этот полк набираются с хорошим знанием русского языка, поэтому на них возлагается внешняя охрана блока и имитация его заполнения военнопленными. Они все одеты в подержанную русскую военную форму без ремней, как и пленные остальных блоков.
– Вот, значит, как… – русский задумался. А затем спросил:
– А сюда его вызвать никак не получится?
Обершарфюрер отчаянно замотал головой.
– Нет, он не находится в нашем ведении. Даже не стоит у нас на учете.
– А он когда-нибудь покидает блок?
– Практически нет. Только во время приемов пищи. Штандартенфюрер посчитал, что если вы будете наблюдать за лагерем, то можете заметить, что один из блоков не ходит в общую столовую.
– В столовую, значит… – снова задумчиво произнес русский, стаскивая с трупа группенфюрера бриджи. Сапоги с тела уже были сняты и аккуратно отставлены в сторону. Окончательно раздев мертвое тело, русский поднял мундир, приложил его к себе и тяжело вздохнул.
– Маловат… ну да делать нечего, – после чего начал разоблачаться. Когда он стягивал через голову свою гимнастерку, у Густава засосало под ложечкой, появилась навязчивая мысль, что вот именно сейчас, пока у этого убийцы заняты руки и голова скрылась под гимнастеркой, можно… нет, не броситься на него, Ойбель еще не сошел с ума, и не схватить оружие, это было бы еще более безумным поступком, а попытаться выскочить за дверь и бежать, бежать, бежать… даже не поднимая тревогу. Просто чтобы оказаться как можно дальше от этого чудовища…
Когда-то, во времена своей молодости, обершарфюрер сталкивался с чем-то подобным. Давно. На фронте. Еще в ту войну. Они называли таких «окопные безумцы». Это были солдаты, настолько вжившиеся в войну, что они переставали бояться умереть. Совсем. Это не означало, что они совсем не боялись смерти или, там, искали ее, лезли на пули либо подставлялись под взрывы снарядов. Нет, встречались и такие, но это были просто безумцы. И подобные вызывали у Густава не страх, а… некое брезгливое презрение. Ну а как еще, скажите на милость, можно относиться к сумасшедшим? С «окопными безумцами» все было по-другому. Они оставались совершенно адекватными солдатами – прятались на дне окопа во время артобстрелов, во время перестрелок очень умело пользовались укрытиями, в случае чего мгновенно падали на землю, ползли, если надо было ползти. Но при этом если в подразделении оказывался хотя бы один такой солдат, всем остальным воевать становилось очень трудно. Его просто ничто не могло остановить – ни кинжальный пулеметный огонь, ни безумная атака впятеро превосходящего противника, ни то, что у подразделения кончились патроны. Одним из самых страшных воспоминаний Ойбеля за всю прошлую войну был момент, когда их батальон во время одной из атак попал под огонь шести пулеметов. Так вот, когда их отделение залегло и начало отползать, потому что идти вперед, на пулеметы, было сплошным безумием, один из таких «окопных безумцев» развернулся и прошипел:
– А ну вперед, свинячьи задницы, а то я сам начну вас убивать!
И им пришлось идти вперед. Этот «окопный безумец» не пережил того боя, да и от батальона тогда остались рожки да ножки (чего уж говорить, если из всего отделения выжило только два человека – в батальоне были схожие пропорции). Но первую линию французских окопов они взяли. А Густав запомнил тот страх, который испытал, глядя в глаза того безумца, на всю свою оставшуюся жизнь.
Поэтому он не сделал ничего. Просто дождался, пока русский переоденется в мундир гауптштурмфюрера Легловски и отволочет его тело в дальний угол, затолкав за стеллажи, после чего уставился на русского совершенно преданными глазами, всем своим видом демонстрируя, что готов выполнить любое его пожелание.
– Ну что ж, обершарфюрер, – усмехнулся русский, усаживаясь за стол группенфюрера, – я вижу, что мы с вами достигли взаимопонимания. Теперь пора поработать. Давайте-ка так – я хочу просмотреть личные дела тех военнопленных, которых вы посчитали наиболее буйными и непримиримыми.
– Склонными к побегу и нападению, герр гауптштурмфюрер, – уточнил Ойбель. – Мы их относим к такой категории. Буйные и непримиримые – это как-то несколько м-м-м… литературно.
– Понятно, – согласно кивнул русский. – И, кстати, да, так меня впредь и называй. А то вдруг кто войдет?
Густав согласно закивал головой, после чего вскочил и бросился к стеллажам с папками. Притормозив у стеллажей, он деловито уточнил:
– С какой категории начнем?
– А какие есть?
– «Высший комсостав», – начал перечислять обершарфюрер, – «пленные офицеры», «пленные солдаты» по категориям: «украинцы», «национальные меньшинства», «русские», а также «евреи» и «гражданские лица».
– Тогда начнем с высшего комсостава. Их у вас много?
– На данный момент семь человек, герр гауптштурмфюрер, – тут же доложил Ойбель, – три комбрига, бригадный комиссар, дивизионный комиссар, генерал-майор и генерал-лейтенант. Но среди них нет ни одного склонного к побегу и нападению. А дивизионный комиссар и один из комбригов даже выразили желание сотрудничать с немецким командованием. Подписанные заявления есть в деле.