Тут Роберт вдруг, ни с того, ни с сего (а в общем-то понятно почему) вспомнил давний разговор, который имел место между сэнсеем и человеком, которого прислал Аятолла, – разговор по поводу Интеллигента, которого они, впрочем, дружно и не сговариваясь, называли “наш Профессор”. “В экономике наш Профессор обладает скорее убеждениями, нежели познаниями”, – сказал тогда человек Аятоллы. И сэнсей вежливо заметил, что это звучит, как цитата. “А это и есть цитата”, – заметил человек Аятоллы (лощеный, длиннолицый, длиннорукий, вообще длинный, безукоризненно вежливый, весь с иголочки – от лакированных штиблет до употребляемых цитат). “Но, однако же, согласитесь, – к месту”. – “Вот как? И откуда же это?” – “Представьте себе, не помню. У меня странная память: я хорошо запоминаю тексты, но совершенно не помню ссылок”. Тут сэнсей посмотрел на Роберта, и Роберт не подкачал: “Андрэ Жид. “Подземелья Ватикана”. Перевод Лозинского. Цитата не совсем точная”. “Спасибо”, – сказал ему сэнсей и снова обратился к человеку Аятоллы и к теме разговора: “Но ведь ему и не надо обладать познаниями, нашему Профессору. Достаточно убеждений. Он же политик, а не экономист”. “Мы придерживаемся ровно такого же мнения”, – мгновенно откликнулся человек Аятоллы, и они, видимо, заговорили о деталях (и теперь понятно, о каких: как поэффективнее настрополить беднягу Резалтинг-Форса) – во всяком случае, Роберт был тут же отослан готовить кофе по-турецки…
– Все равно жалко, – сказал вдруг Тенгиз.
– Конечно, жалко, – согласился Роберт. – Он столько намучался, бедняга, и все коту под хвост. Но зато он научился поворачивать трубу!
– Какую трубу?
– Большого диаметра.
– Да я не о нем! – сказал Тенгиз с досадой. – Блин. С ним все ясно. Я о бедолаге этом, о Ядозубе. Хотя я все знаю про него. Больше вашего. Он был тот еще фрукт… Знаешь, он однажды вдруг при мне пустился в рассуждения: почему вот он с удовольствием смотрит на щенят и на котят, а от детишек, любых, его тошнит? Почему больную собаку жалко ему до слез, а бомжа какого-нибудь ну нисколечки. Старуха, говорит, прогуливает своего мопса, старого, как египетский сфинкс, уже оцепенелого совсем, – мопсу я сочувствую, а старуху в гробу видел и то с отвращением… Я ему сказал тогда: ты просто, наверное, очень любишь животных, Олгоша дробь Хорхоша? И знаешь, что он мне ответил? “Нет, – сказал он. – Я просто очень не люблю людей. Совсем не люблю. Никаких”. И при этом он смотрел на меня как на кучу свежего говна. Нисколечки не стесняясь и даже с вызовом.
– Да-а, прелесть какой симпатичный был человечек, мир праху его. Только вот зачем ему понадобилось гробить Интеллигента?
– Это ты меня, блин, спрашиваешь?.. И откуда ты, собственно, взял, что он кого-нибудь вообще гробил? Может быть, он таким вот, блин, сложным образом самоубился?
– Это возможно? – осведомился Роберт.
– Откуда, блин, нам знать, что возможно, а что невозможно, когда речь идет о хомо сапиенс? На мой взгляд, например, так помнить все на свете, как ты помнишь, – вот это, да, действительно невозможно, блин. Или управлять тараканами, как наш Вэлвл.
– Понял. – Ну?
– Все. Понял тебя. Понял, что ты хочешь сказать… Минуточку.
Роберт поднялся. Слева приближался потенциальный противник – скорым шагом, энергично, напористо – и за спиной его, словно хоругвь, словно некий рыцарский плащ, вился и трепетал по воздуху серебристый шлейф, какое-то легкое, полупрозрачное, мерцающее покрывало: довольно толстый рулон этой серебристой материи он держал в обнимку обеими руками, будто ребенка. Выглядело все это довольно странно, но Роберту было сейчас не до деталей, пусть даже и странных, – он устремился к двери и встал в проеме.
– Мне только передать, – сказал вражеский бодигард с интонацией неожиданно просительной. Роберт мельком отметил, что он нисколько не запыхался, словно не шел только что быстрым шагом, почти, можно сказать, бежал. И выражение лица у него обнаружилось вполне человеческое, а вовсе не волчье, как давеча. И вообще…
Роберт поджал губы и, повернувшись, тихонько постучал в дверь. Дверь распахнулась мгновенно – словно там стояли и ждали в нетерпенье этого стука, а за дверью обнаружилась почему-то тьма кромешная, и пахнуло оттуда сухим жаром, как из сауны, а сэнсей уже тянул через порог длинные жадные руки, нетерпеливо приговаривая: “Давайте… Ну! В чем дело?..”
Роберт стоял остолбенело. Рядом прошуршала с шелковистым свистом серебряная ткань, коснулась его лица (слабо треснули статические разряды), а он все глаз оторвать не мог от этого мрачного виденья: в слабом свете ночника, прямая, как готическая фигура, – горгулья, горгона, гарпия, – с черными руками, уроненными поверх одеяла, сидела в постели мумия – с полуоткрытым провалившимся ртом, всклокоченными, словно сухая пакля, волосами, темно-желтая, мертвая, а круглые неподвижные глаза светились красным…
Дверь захлопнулась, и Роберт перевел дух, приходя в себя словно после короткого обморока. Вражеский бодигард бормотал что-то над ухом – он не слышал и не слушал его. Будь оно все проклято, думал он бессильно и беспорядочно. На кой, спрашивается, ляд все это, если все так кончается?.. Не хочу!.. Он словно в преисподнюю заглянул – окунулся в уголья, в серное инферно – и вынырнул, обожженный, весь залитый внезапным потом.