разлившегося чая…
…Нет, марок, разумеется, на чайном столе не было. Все альбомы и кляссеры оставались там, где они их рассматривали – на отдельном столике в углу, где шкафы с коллекцией. Но вот что странно: почему-то и некоторые кляссеры тоже оказались на полу, хотя до них от места чаепития было не меньше трех метров, а скорее даже больше. Он не может толком объяснить, как это произошло. Он и сам этого не понимает. Словно затмение какое-то с ним внезапно тогда приключилось. Только что вот сидел он за чайным столом и ловил улетающие салфетки и вдруг, без всякого перехода, сидит уже на диване у дальней стены, Академик с лязгом орудует щеколдами, запирая окна, а кляссеры – лежат на полу, четыре штуки, и несколько марок в клеммташах из них выскочило и тут же рядом пребывает – на полу, рядом с журнальным столиком и под самим столиком.
…Нет, тогда он этому никакого значения не придал – испугался только, не попортились ли выпавшие марки. Но все оказалось в порядке, марки были целы и невредимы, они с Академиком тут же собрали их и положили в соответствующие кляссеры на нужное место… Нет, он уже не помнит, что это были за марки. Кажется, Британская Центральная Африка. Да это неважно – рядовые какие-то, по сто-двести “михелей”, ничего особенного, поэтому и не запомнились.
…Вообще-то, по правде говоря, многие обстоятельства тогдашних событий ему не запомнились, и весь тот вечер в памяти до сих пор как бы затянут этакой смутной дымкой, и по поводу каких-то простейших вещей остались и остаются неясные недоумения. Например: был телефонный звонок сразу после аварийного чаепития или ему это только кажется теперь? Вроде бы все-таки был. А может быть, и не было… Разогревали они с Академиком чайник по второму разу, или он, Академик, тут же после инцидента и удалился, сославшись на позднее время? Не вспоминается. Провал. Неясность. Вряд ли это важно для дела, но факт тот, что в памяти все это смотрится до странности нерезко, словно в расфокусированный бинокль.
…Он грязный, грязный тип! У него внуки в институте уже учатся, а он все за девками гоняется, старый козел. И язык у него грязный, что ни слове – похабщина. Можете себе представить – вдруг ни с того ни с сего сообщает мне: он у врача, видите ли, был, анализы какие-то делал, так у него все сперматозоиды, видите ли, оказались живые! А!? Какое мне, спрашивается, дело до его сперматозоидов? Грязный он, грязный, и все мысли у него грязные. И вор.
…Я вам сейчас скажу откровенно, что я сам об этом думаю: он меня чем-то отравил. Он же химик. Подсыпал мне в чай какую-то дрянь и, пока я лежал в беспамятстве, взял из коллекции, что ему захотелось. А кляссеры на пол бросил: как будто они от ветра туда свалились… Не зря же про него ходит дурная слава, что он гипнотизер: является к человеку, якобы честно купить у него коллекцию, наведет на него дурь, тот и отдает ему за бесценок. Потом спохватится, бедняга, да только поздно, и ничего уже никому не докажешь… Тем более: академик же, лауреат! “Как вы можете даже подумать о нем такое!?.. Ай-яй-яй!” А вот и не “ай-яй-яй”. Очень даже не “ай-яй-яй”…
Юрий слушал все эти сбивчивые жалобы пополам с инвективами почти отстранение – он был близок к обмороку. Сердце билось с перебоями . и уже даже не билось теперь, а лишь судорожно вздрагивало, как лошадиная шкура под ударами вожжей. Он отчаянно боролся с наползающей дурнотой, его мучала одышка, а в голове крутилась, как застрявшая пластинка, единственная фраза из какого-то романа: “И вот тут-то я и понял, за что мне платят деньги…” Пару раз он уже поймал на себе косой, сердито-обеспокоенный взгляд Работодателя, но отвечал на эти взгляды только раздраженным насупливанием бровей, а также злобными гримасами в смысле: “Да пошел ты! Занимайся своим делом”.
Такой сумасшедшей концентрации вранья давно ему встречать не приходилось, а может быть, не встречал он ничего подобного и вообще никогда. Серый-пыльный Тельман Иванович врал буквально через слово, почти поминутно, причем без всякого видимого смысла и сколько- нибудь разумно усматриваемой цели. Каждая его очередная лживость хлестала несчастного Юрия вожжой по сердечной мышце, поперек обоих желудочков и по коронарным сосудам заодно. Он уже почти перестал улавливать смысл произносимых Тельманом Ивановичем лживых слов и молил Бога только об одном – не обвалиться бы сейчас всем телом на стол, прямо на всю эту свою регистрирующую и контролирующую аппаратуру, а в особенности – на Главную Красную Кнопку, об которую он уже указательный палец намозолил непрерывно нажимать.
…Вы меня спрашиваете, почему я ничего не предпринял. (Удар по коронарам: вранье – ничего подобного никто у него не спрашивал.) А что? Что мне было делать? Я, между прочим, еще как предпринимал! Какие только варианты не перепробовал! Лично к нему ходил и знал же, что пустой это номер, но пошел! “Как вам не стыдно” – говорю! (Вранье.) В лоб его спрашиваю: “Где же ваша совесть, господин хороший?” (Вранье, ложь, ложь.) “Ведь вы же заслуженный, – говорю, – пожилой человек! О Боге пора уже подумать!” (Врет, врет, серый крыс – никуда он не ходил, никого в лоб ни о чем не спрашивал…)
– И что же он вам на это ответил? – Работодатель наконец включился (и как всегда, в самый неожиданный момент).
– Кто?
– Академик. Что он вам ответил на поставленные в лоб прямые вопросы?
– Ничего. А что он мог ответить? Молчал себе. Улыбался только своими искусственными челюстями.
– Не возражал? Не возмущался? Не угрожал?