Но когда ее банально похитили, вколов какую-то гадость, этого пластикового Кена хотелось растоптать, сломать, выбросить на помойку и запретить собаке тащить в дом всякую гадость.
Но собаки у Моники под рукой не было, о чем она очень пожалела. Здорово бы было, материализуйся из воздуха огромная псина, кавказская овчарка, к примеру, или мастифф. Тогда этот липкий тип точно не посмел бы подойти.
А сейчас он подошел, остановился близко-близко и снова начал пялиться так же, как там, возле клиники. Медленно, с наслаждением рассматривая пленницу с ног до головы.
По-хозяйски рассматривая.
— Какая же ты милая спросонья, девочка моя, — сипло произнес Шипунов, облизнув при этом губы.
Скорее всего, подсознательно облизнув, пересохли они у мужика от возбуждения.
Вряд ли он позволил себе этот жест осознанно. Потому что язык, облизнувший вполне человеческие, красивого рисунка губы, человеческим не был…
Не бывает у людей тонкого раздвоенного языка, не бывает!
Моника, собравшаяся было возмущенно осадить наглеца, заявив, что никакая она не его девочка, испуганно вскрикнула и отшатнулась.
— Ч-черт! — раздраженно поморщился Шипунов. — Прокололся… Ну ничего, сейчас все исправим.
— В-вы… вы кто вообще? — пролепетала девушка, пятясь от красавчика все дальше и дальше.
Вернее, все левее и левее — пятиться назад мешал сексодром.
А еще она старалась не смотреть в его глаза. Но заставить себя не таращиться снова и снова на губы Шипунова не получалось. Как в сказке о Ходже Насреддине, когда он запретил всем думать о белой обезьяне. И все, секунду назад даже не вспоминавшие о таком животном, мгновенно начали о нем думать.
И Моника думала. И вспомнила, у кого бывает раздвоенный язык.
У змей…
— Не волнуйся, Моника, все хорошо, — между тем монотонно загудел Шипунов, так же медленно, плавно, завораживающе двигаясь вслед за девушкой. — Тебе показалось, это еще препарат действует. Извини, что пришлось так с тобой поступить, но это для твоей же пользы, твоя мама говорила правильно. Я тебя не обижу, не бойся. Потому что очень люблю.
Моника чувствовала, как убаюкивает, успокаивает, затягивает ее голос красавчика. Как слабеют руки и ноги, как тяжелеют веки, как хочется прислониться к его широкой, теплой, надежной груди, заглянуть в голубые глаза…
Но вот снова промелькнули другие глаза, измученные, любящие и бесконечно преданные.
И паутина гипноза тут же лопнула, сползла вниз неопрятными белыми клочьями. Моника закрыла уши ладонями, зажмурилась и затрясла головой:
— Прекрати! Я не хочу тебя слушать! Я знаю, кто ты!
— И кто же? — прошелестело совсем рядом, буквально на ухо, так что даже дыхание Шипунова обожгло щеку девушки.
— Ты — змей! Рептилия! Из тех тварей, что похитили Павла и Венцеслава!
— Допустим, Павел тоже отчасти тварь, он наш родственник…
— Нет! Нет! Нет! Ничего не хочу слушать!
— Да прекрати ты вести себя словно малолетняя идиотка! — сильные руки стиснули запястья девушки и заставили открыть уши. — И головой хватит трясти, потом болеть будет!
— Заботливый какой! У меня от твоей отравы голова раскалывается! Что вколол-то? Собственный яд сцедил, гад ползучий?
— Очень смешно пошутила, браво! Что же касается похищения Венцеслава, так твой дружок Павел его и организовал. Уж очень он на папеньку обижен за нелегкое детство. И на весь людской род в целом. Учти, жалеть он людишек не намерен, только мстить.
— Это неправда! Это раньше! А теперь он…
Моника едва не прикусила себе язык, останавливая речь. Чуть не сдала Пашу, идиотка! Дура набитая! Истеричка в стразиках! Гламурная кукла! В башке одни опилки! Ты не Моника, ты Мальвина!
Оказалось, что если мысленно ругать себя, с чувством, с толком, до конца проникнувшись процессом, то внешние раздражители перестают быть раздражителями. Шипунов что-то спрашивал, что-то говорил, но смысл его слов до девушки больше не доходил, она увлеченно придумывала все новые и новые обзывалки.
Так увлеченно, что когда раздражитель хорошенько тряхнул ее за плечи, Моника возмущенно открыла глаза, собираясь отругать красавчика за неджентльменское поведение.
И ее глаза были мгновенно захвачены в плен.
Девушка попыталась снова зажмуриться, но даже этого не смогла сделать — взгляд Шипунова словно прикипел к ее взгляду, к ее разуму, ее воле.
Причем теперь это были не голубые человеческие глаза, а желтые, с вертикальными зрачками, глаза рептилии.
И воля рептилии, обрушившаяся на Монику всей мощью:
— Говори!!!
— Что говорить? — с трудом выдавила девушка, язык вел себя не по-товарищески, ворочался во рту полумертвым комком.
— Что ты знаешь о Павле? Что он теперь?
— Не понимаю…
— Ты начала: «Теперь он…» и замолчала. Ты что-то знаешь? Ты общалась с Павлом?
— Нет.
— Он общался с тобой?
— Нет.
Шипунов на мгновение задумался, подбирая, видимо, правильный вопрос, а затем продолжил:
— Павел дал о себе знать после похищения отца?
Язык, все более неповоротливый язык, помешал Монике с ходу ответить «да». А сама Моника, вернее, ее сознание, приколотой бабочкой бившееся под напором чужой воли, отчаянно кричало в пространство: «Паша, Пашенька, родной мой, помоги! Спаси меня, Пашенька! Не дай предать тебя!»
— Ну, что молчишь? Язык проглотила?
— М-м-м…
— Черт, кажется, перестарался… — пробормотал Шипунов, и Моника почувствовала, что тиски чужой воли слегка ослабели, возвращая подвижность мышцам.
И именно в это мгновение откуда-то издалека прилетел отклик:
«Я с тобой, слышишь?! Я всегда с тобой!»
И тиски исчезли совсем. Причем Шипунов этого явно не заметил, продолжая быть уверенным в своей полной власти над пленницей.
— Повторяю вопрос: Павел дал о себе знать после похищения отца?
— Нет.
Глава 32
Едва за Павлом закрылась дверь его комнаты-коробки, как тугая пружина, сжимавшая волю в единое мощное целое, с громким лязгом лопнула. И кипевшее внутри смертельно опасное варево из гнева, ярости, отчаяния, вины, ненависти фонтаном выплеснулось в ментальный эфир.
А эпицентр этого взрыва рухнул на колени, стиснул ладонями виски и закачался из стороны в сторону, с трудом сдерживая рвущийся наружу звериный вой. До конца сдержать не удалось, но на выходе вой превращался в глухой стон.
Ну почему, почему, ПОЧЕМУ-У-У?!!
Чем он провинился перед мирозданием?! Тем, что не умер, как остальные братья и сестры по несчастью? Выжил не благодаря, а вопреки? Стал тем, кем стал?
Но разве он навредил кому-то своим существованием? Нанес непоправимый урон экосистеме? Обществу? Человечеству в целом?
Всю жизнь, всю свою не очень долгую жизнь он был вынужден прятаться от людей, без надежды когда-либо выйти к ним, влиться в их общество, обрести друзей, любовь…
И вдруг — все изменилось, появились друзья, в его жизнь вошла Моника, сделавшая эту жизнь не просто осмысленной, а наполненной светом!
А отец? Они совсем мало успели пообщаться с Венцеславом, но еще тогда, в первые мгновения их встречи, когда Венцеслав впервые увидел его и узнал, что именно это чудовище и есть его настоящий сын…
Павел, легко «читающий» чужие эмоции, ожидал чего угодно: отвращения, черной жижей колыхавшегося внутри Магдалены; брезгливости, густо смешанной с ненавистью, — коктейль Гизмо; страха, шока, ужаса — буря эмоций большинства жителей деревни…
В лучшем случае — удивления, легко читавшегося в душах Дворкина, Мартина, Олега Ярцева.
Но никак не спокойного, уверенного принятия. Принятия самого факта — это мой сын. И точка.
А потом, постепенно, взгляд Венцеслава с каждым новым посещением тяжело раненного сына становился все теплее, а отцовской гордости в нем появлялось все больше.
И для Павла отцовская гордость и отцовская любовь стали не меньшим стимулом для возвращения в мир живых, чем любовь к Монике.