Раньше, насколько я слышал, нынешняя жена Труадия и Герда враждовали. Теперь сдружились.

Герда малость осунулась, линия рта стала жестче, скулы торчат, как у топ-модели. Матовый средиземноморский загар заметно побледнел. Лихими речениями относительно того, что папа-де не вечен, наследница больше не щеголяет. Испугалась.

— Вот так, Лёня, — обессиленно сказала она однажды, когда мы вышли из комнаты Петровича и тихо прикрыли за собой дверь. — А расхлебывать всю эту кашу нам двоим… Выпить хочешь?

Мы перешли к ней, где Герда Труадиевна опустилась в кресло и указала мне глазами на бар.

— Бьянка? — спросил я, зная уже ее вкусы.

— Что-нибудь покрепче.

Достал что покрепче.

— Даже если выходим его, — сдавленно произнесла она, — прежним он уже не станет. А на нем ведь все держалось. Все.

Я молча подал ей фужер.

Сделала глоток, закусила губу.

— Пускай он даже в последнее время отошел от дел. Он — личность. А без него… Это как стержень вынуть. Тем более сейчас… И братики еще эти опять права качают!

Видимо, речь шла о сыновьях Труадия от первого брака. Не потому ли так резко помирились падчерица и мачеха?

— Хозяйка! — Герда горестно усмехнулась и допила залпом. В фужере зашуршали, захрустели кубики льда. — Владелица! Слушай, ведь я растерялась… Что делать? Ничего не понимаю. Ты сам-то понимаешь?

— Нет, — честно ответил я (автопилот был выключен). — Еще налить?

— Иди сюда, — надломленным голосом позвала она.

«Подь сюды», — немедленно вспомнилось мне.

Подошел.

— Поцелуй меня.

Поцеловал.

Ну и так далее. До дома я в тот день, сами догадываетесь, не добрался — сказал, что заночую у Труадия Петровича. Но, с другой стороны, клиньев под хозяйскую дочку я не подбивал. Она сама.

* * *

Такое впечатление, что я теперь тот спасательный круг, за который все цепляются. Собственно, цепляются-то не за меня — цепляются за бота. В безумной нынешней свистопляске он один не впадает в истерику и безмозглым, державным своим спокойствием вселяет в людей надежду. Выплывем. Прорвемся. Увидим еще небо в алмазах.

В истерику за него впадаю я, Лёня Сиротин. Но это невидимые миру слезы. Подслушай кто-нибудь со стороны мои мысли, точно бы решил, что меня пора сдавать в психушку.

Там, снаружи, идет вовсю передел собственности, ломаются стратегии, учиняются подставы с таранами, а я, отгородясь от угрюмого этого бреда бледно-сиреневой парапетазмой (так, согласно словарю, называется занавес в театре), сижу и рассуждаю черт знает о чем.

Русский бес.

Не знаю, с чем это связано, однако русский бес почему-то всегда мелкий. Первым об этом проговорился, ясное дело, Пушкин. От лица Мефистофеля: «Я мелким бесом увивался…» Но пушкинский Мефистофель еще не совсем обрусел, он — немец. Романтический дьявол. У него плащ, шпага, берет с петушиным пером. Не лебезит, не порет чушь, в опере поет басом. Хотя нет, виноват, это уже не пушкинский, это гетевский Мефистофель. И булгаковский Воланд — немец. Он сам в этом признается.

Не наше это все, иноземное.

А настоящий русский бес, как мне кажется, возник лишь под пером Гоголя и долгое время прикидывался ничтожным чиновником, покамест не был нечаянно разоблачен Михаилом Чеховым. Когда тот впервые сыграл Хлестакова, публике померещился на подмостках черт: ворвался, обморочил, заболтал всех до одури — и сгинул. Причина проста. Михаил Чехов работал над ролью строго по Гоголю, без обычной актерской отсебятины. Хлестаков и сам не знает, что скажет в следующий миг. Услышал — ответил — забыл.

Чувствуете, куда я клоню?

Раньше я думал: бес.

Теперь думаю: бот.

Бес — бот.

Бот — бес.

Недотыкомка.

Вы читаете «Если», 2008 № 11
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату