Горечь в душе Кевина тут же растворилась в волне горячей нежности. Ведь отец растил его один! И, будучи ортодоксом, так и не смог утешиться, когда у его сына начался роман с католичкой Дженнифер. Однако он постоянно ругал себя за подобную нетерпимость и все то недолгое время, что Кевин и Дженнифер были вместе, да и теперь, впрочем, обращался с Джен как с величайшей драгоценностью.
– У нее все отлично, пап. Она передавала тебе привет. И Ким тоже.
– А Пол? У него, похоже, не все так хорошо?
Кевин сделал круглые глаза:
– Ох, абба! Слишком уж ты у нас проницательный! Откуда такая осведомленность?
– А оттуда. Если б у него все было о'кей, ты бы сейчас не сидел со мной на кухне, а отправился бы куда-нибудь с ним, как раньше бывало. И чай я бы сейчас один пил. В полном, так сказать, одиночестве. – Глаза его смеялись, но в голосе слышалась грусть.
Кевин рассмеялся и тут же умолк, почувствовав себя неловко.
– Ты прав, абба. У Пола действительно дела неважные. Но я, похоже, единственный человек, которому это не все равно. И, по-моему, я этими своими вопросами ему уже просто плешь проел! Чего мне меньше всего хотелось бы…
– Иногда, – заметил его отец, наливая чай в стаканы с подстаканниками – в русском стиле, – настоящий друг и должен проедать плешь.
– Так больше никто, похоже, и не подозревает, что с ним что-то не так! Самое большее – скажут, что, мол, время все лечит, или еще какую-нибудь чушь.
– Время действительно все лечит, Кевин.
Кевин нетерпеливо отмахнулся.
– Да знаю я! Не такой уж я дурак. Но я ведь и Пола знаю! А он… Что-то с ним происходит, абба, и я никак не могу понять…
Отец, молча слушавший его, спросил:
– И давно это продолжается?
– Уже десять месяцев, – безнадежным тоном ответил Кевин. – С прошлого лета.
– Господи! – Сол покачал своей массивной, все еще красивой головой. – Какое все-таки ужасное несчастье!
Кевин наклонился к нему и почти лег на стол:
– Абба, он же ото всех отгораживается! Он абсолютно закрыт! И я не… Если честно, я боюсь того, что с ним может произойти. Но, похоже, мне к нему не пробиться.
– А может, зря ты так стараешься – пробиться? – мягко спросил Сол Лэйн.
Кевин устало откинулся на спинку стула.
– Может, и зря, – неохотно согласился он наконец, и отец заметил, каких усилий стоил ему этот ответ. – Но на него ведь больно смотреть, абба! Он же весь… перекрученный!
Сол Лэйн, женившись поздно, потерял жену, умершую от рака, когда их единственному ребенку, Кевину, было пять лет. Теперь он смотрел на своего взрослого, красивого и светловолосого сына, и сердце его сжималось от боли.
– Знаешь, Кевин, – осторожно начал он, – тебе придется усвоить – хоть это и нелегко, – что порой просто НИЧЕГО нельзя сделать. Что это не в ТВОИХ силах.
Кевин допил чай, поцеловал отца в лоб и поплелся к себе – навстречу той новой печали, которая становилась для него уже привычной, навстречу уже роившимся в его голове планам и своему вечному желанию действовать.
Один раз среди ночи он проснулся – за несколько часов до того, как в своей квартире должна была проснуться Кимберли. Протянув руку, он взял блокнот, всегда лежавший у изголовья, и нацарапал в нем несколько слов, а потом снова заснул. «Мы – лишь сумма собственных желаний» – вот что он написал. Но Кевин не был настоящим поэтом, он писал только песни, так что строчка эта ему так никогда и не пригодилась.
А Пол Шафер, расставшись с Кевином, тоже пошел домой пешком. Путь его лежал на север, по Авеню-роуд. После перекрестка нужно было свернуть возле «Бернара» и пройти еще два квартала. Шел он куда медленнее, чем Дэйв, и по его походке совершенно невозможно было определить, каковы его мысли и настроение. Он шел, сунув руки в карманы, и два-три раза останавливался там, где уличные фонари светили не так ярко, и смотрел в небо, на неровную гряду облаков, из-за которой то и дело выглядывала луна.
Лишь у дверей дома лицо его приобрело достаточно конкретное выражение, но в движениях сквозила некоторая нерешительность, словно он так и не решил, лечь ли ему спать или еще немного прогуляться.
Шафер все же отпер дверь своей квартиры на первом этаже, вошел, зажег свет в гостиной и налил себе выпить, а потом уселся в глубокое кресло со стаканом в руке. И снова бледное лицо его под густой шапкой растрепанных волос стало совершенно безжизненным. И снова единственным, что отражалось в его глазах, когда они хоть чуточку оживали, была та же странная нерешительность, которую он, впрочем, сразу, стиснув зубы, стирал с лица, хотя это и стоило ему значительных усилий.
Через некоторое время он наклонился к стоявшей рядом стереосистеме, включил ее и вставил кассету. Отчасти потому, что было уже очень поздно, но