него, не отбрасывая тени.

Снова – как во младенчестве. Только два цвета – белый и черный. Свет и тень. Простота, ясность.

Когда же все пошло наперекосяк?

Он смог припомнить (то была еще одна запертая дверца), что играл на улице в бейсбол и продолжал играть, даже когда стало совсем темно и зажглись уличные фонари, и бита проносилась неуловимой кометой – сразу из света во тьму, – но он все же умудрялся ее отбивать. Он помнил запах скошенной травы и цветов, растущих в палисадниках, новую кожаную бейсбольную перчатку, летние сумерки, сменившиеся летней ночью… И все остальное. Но когда же все это повернулось не туда? Почему должно было повернуться? С чего начался этот непрерывный процесс разъединений, несвершений, разорванных отношений – всего того, что дождем вдруг посыпалось на него? Дождем невидимых острых стрел, от которых убежать невозможно…

А потом любовь, любовь – самая глубокая пропасть в последовательности дней его жизни.

Потому что, похоже, за той дверцей, что вела в детство, обнаружилась другая, та самая, на которую он даже взглянуть не решался. Нет, даже и в детстве теперь не было ему больше покоя – во всяком случае, сегодня ночью он его там обрести не смог. Сегодня ночью ему нигде не будет покоя! И уж точно не обретет он его на Древе Жизни, обнаженный, открытый – не обретет до самого конца.

И тогда он наконец понял: перед Богом и нужно предстать нагим, совершенно нагим и открытым. И Древо постепенно обнажало его сущность, снимало слой за слоем, стремясь показать все то, от чего он прятался, на что боялся смотреть. И не от этого ли – интересно, куда подевалась его знаменитая былая ирония? – он пытался скрыться во Фьонаваре? От этой музыки. От ее имени. От слез. От того дождя. И от того мокрого шоссе.

Перед глазами все опять заволокло туманом; он снова падал куда-то; огненные мухи, мелькавшие среди деревьев, превратились в огни приближающихся автомобилей, что было совсем нелепо. А потом вдруг перестало казаться таким уж нелепым, ибо он снова был за рулем своей машины и гнал по шоссе на восток сквозь пелену дождя.

И всю ту ночь, когда она умерла, шел дождь. «Я не хочу, не хочу туда! – думал он, тщетно пытаясь хоть за что-нибудь уцепиться мысленно и не находя ничего, ни единой зацепки, и всей своей душой отчаянно сопротивляясь, отталкивая от себя эти видения. – Пожалуйста, позволь мне просто умереть, позволь мне стать для них дождем!»

Но нет. Теперь он был его Стрелой. Стрелой Мёрнира на Древе Мёрнира. И Мёрнир должен был взять его себе совершенно нагим или отказаться от него.

Вот в чем дело, догадался он. Он же может просто умереть. Выбор все еще за ним, он сам может отпустить свою душу. Ему решать.

Так на третью ночь Пол Шафер подошел к последнему испытанию, тому самому, которое человеку обычно оказывается не по силам: к обнажению собственной души перед Богом. И даже короли Бреннина или те, кто приходил к Древу Жизни от их имени, обнаруживали вдруг, что мужества, которого им хватило, чтобы прийти сюда, для ЭТОГО недостаточно, что даже любовь к родине, ради которой они принесли себя в жертву, не способна прибавить им сил, чтобы пройти последнее испытание. Ибо, оказавшись на Древе Жизни, человек должен был оставаться нагим и открытым перед всеми – перед живыми и мертвыми, перед самим собой. И нагим, с обнаженной душой отправлялся он к Мёрниру. Или же тот отказывался от жертвы. Вот что было самым тяжелым – слишком тяжелым! – испытанием. И человеку было не просто тяжело, но и казалось в высшей степени несправедливым после всех перенесенных мук спускаться в самые темные закоулки своей души и открывать нараспашку самые потайные ее дверцы, показывая все свои постыдные слабости, всю свою невероятную уязвимость.

И люди не выдерживали этого и отпускали свою душу на волю – храбрые воинственные короли, великие мудрецы, галантные кавалеры, – не решаясь до такой степени обнажить ее. И умирали слишком быстро, чтобы Мёрнир смог принять их жертву.

Но в эту ночь – из гордости, из чистого упрямства, а больше всего из-за того серого пса – Пол Шафер нашел в себе достаточно сил и мужества и не отвернулся от вопрошающих глаз Мёрнира. И полетел куда-то вниз… Став Стрелой этого Бога. Став таким обнаженным и открытым, что ветер продувал его насквозь и свет проходил сквозь него, не отбрасывая тени.

И открыл ту последнюю дверцу.

– Еще и Дворжак! – услыхал он. То был его собственный голос и его собственный смех. – Ничего себе – симфония Дворжака! Да ты у нас настоящая звезда, Кинкейд!

Она тоже засмеялась, хотя и немного нервно.

– Правда, выступать придется на площади Онтарио, под открытым небом. И на стадионе, прямо у меня за спиной, состоится бейсбольный матч. Никто же ничего не услышит!

– Ничего, Уолли услышит. Уолли и так уже влюблен в тебя по уши.

– Это он тебе сказал? С каких это пор вы с Уолтером Лэнгсайдом стали такими близкими друзьями?

– Со дня вашего сольного концерта, мадам. После того, как он написал ту рецензию. Теперь Уолли – самый главный человек для меня.

На том концерте Рэчел была просто ослепительна. Она тогда завоевала все сердца на свете своей игрой. В том числе и представителей трех ведущих газет – собственно, еще до концерта о ней кое-что стало известно, иначе туда не набежало бы столько репортеров. Такое на выпускном концерте бывает раз в столетие. И Уолтер Лэнгсайд из «Глобуса» написал потом, что «вторая часть была исполнена настолько блестяще, что лучше, кажется, просто

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×