- Я сказала ему, - продолжала Клэр со слезами на глазах, не переставая методично жевать, - я сказала ему, что я с радостью пойду работать, но он ответил, что будь он проклят - он не даст никому повода говорить, будто он не в состоянии обеспечить собственную жену. И правда ведь, за это его можно только уважать. А еще он сказал, что больше ни за что не попросит у тебя ни гроша. И разве можно им после этого не восхищаться?
- Конечно, - сказал Хью, памятуя, что за четыре года зять перебрал у него в долг три тысячи восемьсот пятьдесят долларов и не вернул ни цента. - Конечно, конечно. Он знал, что ты сегодня пойдешь со мной разговаривать?
- Смутно, - сказала Клэр и налила себе еще стакан вина. Тщательно подобрав последние кусочки яблока и грецких орехов из салатницы, Клэр добавила, что рада бы не сваливать на него все это, но он единственный в мире человек, чьему решению она может довериться. Он такой надежный, здравомыслящий и находчивый, а она уже и не знает, любит она Фредди на самом деле или нет, и в голове у нее такая путаница, и она не может смотреть, как Фредди все время мучается из-за денег, и пусть Хью скажет, только честно, как он думает: ей уже можно стать матерью в ее двадцать два? К тому времени, как они покончили с кофе, Хью пообещал поговорить в ближайшее время с Фредди о той женщине с 78-й улицы, и подписать чек либо на путешествие в Рино, либо на акушера - это уж как сложится дело - и обещал подумать насчет просроченных членских взносов.
По пути в контору Хью купил для Нарсис сумку из крокодиловой кожи за шестьдесят долларов, и, когда он выписывал чек и отдавал его продавщице, его на мгновение кольнуло острое беспокойство: не дай бог вдруг инфляция.
После ленча работать было трудновато, потому что он все продолжал думать о Клэр и о том, какой она была маленькой (корь в четыре, через год свинка, шины на зубах от одиннадцати до пятнадцати, прыщи между четырнадцатью и семнадцатью). Он медленно двигался по Сорренто. М-р Горслин во второй половине дня заходил дважды. Первый раз он сказал: "Все еще на Сорренто?" - а второй раз: "Какого черта! Кому интересно, что этот коммунистический русский написал там книгу?".
Кроме обычной слабости в паху, Хью в этот день чувствовал, как у него учащалось дыхание и комок подкатывал к горлу, когда м-р Горслин стоял у него за спиной.
После работы он поехал на Лексингтон-авеню, в маленький бар, где три раза в неделю они встречались с Джин. Она уже была там и допивала первый виски, и он сел рядом и приветственно сжал ее руку. Они любили друг друга уже одиннадцать лет, но поцеловал он ее лишь однажды, в день, когда пришел конец войне в Европе, потому что она была школьной подругой Нарсис еще по Брин Мор, и давно, когда все только еще начиналось, они решили вести себя благородно. Она была высокая, величественная женщина; жизнь ее не баловала, отчего она выглядела сравнительно молодо. В часы, когда день уже клонится к вечеру, они потаенно и печально сидели в печальных маленьких барах и тихими, тоскливыми голосами говорили о том, как все могло сложиться совсем по-другому. Вначале разговоры их были оживленнее, и иногда на целых полчаса к Хью возвращались оптимизм и уверенность того молодого человека, который был среди первых в колледже и не знал еще, что от цепкой памяти, таланта и ума до удачи дорога совсем не близкая.
- Я думаю, - сказала Джин, пока он потягивал свой виски, - скоро нам придется покончить со всем этим. Это уже ни к чему не приведет. Ну в самом деле, разве я не права? И мне скверно. Я чувствую себя виноватой, а вы?
До сих пор Хью не приходило в голову, что он в чем-то виноват, кроме разве что того поцелуя в день победы. Но сейчас, когда Джин сказала об этом, он понял, что каждый раз, входя в бар и видя ее за столиком; он будет теперь чувствовать себя виноватым.
- Да, - сказал он печально, - наверно, вы правы.
- Я уезжаю на лето, - сказала Джин. - В июне. Когда вернусь, видеться мы больше не будем.
Хью горестно кивнул. До лета еще оставалось пять месяцев, но чувство было такое, будто позади что-то прошелестело и упало, словно опустился занавес.
Всю дорогу домой ему пришлось стоять, а вагон метро был так набит, что он не мог даже развернуть газету. Он читал и перечитывал первую страницу и думал при этом: "Нет, я определенно рад, что меня не выбрали в президенты".
В поезде было жарко, и, зажатый среди пассажиров, он чувствовал себя жирным и неуклюжим, и в нем вдруг поднялось дотоле незнакомое, неловкое чувство, что его тело ему в тягость. Потом перед самой 242-й улицей он обнаружил, что крокодиловая сумка осталась на столике в конторе. На мгновение от ужаса защекотало в горле и под коленками. И дело было даже не в том, что, приди он домой с пустыми руками, весь вечер будут вздохи, полувысказанные упреки и почти неизбежные слезы. И даже не в том, что он не доверял женщине, которая вечерами убирала контору и которая однажды (3 ноября 1950 года) - в этом он не сомневался - взяла из правого верхнего ящика почтовых марок на доллар и тридцать центов. Но сейчас, в уже опустевшем вагоне, некуда было скрыться от мысли о том, что за один день он дважды что-то забыл. Он не мог припомнить, чтоб еще хоть раз с ним случилось что-нибудь подобное. Он потер лоб кончиками пальцев, словно это могло ему помочь отыскать хотя бы туманное объяснение. Он решил больше не пить. Он выпивал всего пять-шесть виски в неделю, но, с другой стороны, алкоголь вызывает частичную амнезию (временную утерю памяти), это в медицине хорошо известно, и, может быть, он слишком восприимчив.
Вечер прошел, как он и предполагал. На станции он купил роз для Нарсис, но о крокодиловой сумке, забытой на столе, промолчал, потому что, как он правильно рассудил, это только усугубило бы его утренний проступок. Он даже предложил ей отправиться в город и ради такого торжественного случая пообедать где-нибудь в ресторане, но Нарсис целый день в одиночестве растравляла свои раны и лелеяла свое мученичество, и она настояла на том, чтобы они ели рыбу по девяносто три цента за фунт. К половине одиннадцатого она уже плакала.