излечимо, кроме нелюбви. Вот – тема. Вот она, вы слышите? – Могучая грудная клетка гулко отзывается на стук костяшек.-
– Как это?
Он только усмехается.
– Так где вы откопали сей сосуд? Неужто, правда, в гастрономе?
– На Владимирской.
– Стоит, наверно, денег…
Я молчу.
– С розанами, смотрите. Такой он, да? Из Времени Вещей. Значит, вспомнили, как делать. Что ж… Давайте по последней, а остальное – с вашего позволения – заначу. С утра тут, видите ли, посетительница. Дама-с. Приятная во всех отношениях, и, разумеется, с гарантией…
Половая жизнь. Я понимаю. Пару лет назад и сам вступил.
«Старка» убирается за створку трюмо, откуда вынимается аптечная коробочка. Одновременно прихватывает рамку с фото:
– Та девушка. Которую угнал.
Действительно…
– Красивая.
– Десять лет назад. Литературной жизни,- говорит он, возвращая рамку на положенное место .- Которая, как в армии. Год за два… Тогда и я был, сам того не зная, культурист. Куда все делось…- Коробочка открывается.- Вот. Если не допили, могу взамен.
– Это что?
– Это – чтоб наверняка с копыт. Изволите?
Выпить да, но это… Ленинград… Даже Наташа предлагала кодеин.
– Ну-с, а я на этом отключаюсь…- Никогда не видел таких ногтей, как у него. Как когти. Ну да, я вспоминаю био с задней обложки. Армия, буровые вышки. За десять лет, даже одиннадцать, которые нас разделяют, этот уроженец 37-го, когда всех убивали, пережил столько, что я даже представить не могу. Не удивительно, что так ороговел. Пальцы с трудом вылущивают белоснежную крохотку.
Кривясь, запивает старкой.
– В город вы, кстати, опоздали.
– Как?!
Никогда не подводили. С пятого класса, когда бабушка подарила во исполнение дедушкиного завещания. Секундная прыгает. Идут. Не так уж поздно. Но он поднимает брови:
– Последняя ушла.
Я вскакиваю.
– Вас ждут?
Еще бы…
– Да в общем, нет.
– Ну, и расслабьтесь. Заночуем. Шкуры убитого медведя хватит на троих. Хотя с мужчинами мне как-то спать не доводилось…
Мне тоже. Только со сводным братом. В детстве.
– Но, в конце концов, спишь с тем, кого судьба послала. Так ведь? Невзирая на последствия…
Мне спать не хочется:
– Вы обещали дать мне почитать.
– Что именно?
– Книгу отчаяния.
– В работе. Все прочее к вашим услугам. Вот…- сгребает в кипу рукопись, укладывает на табурет. На белой шкуре остается еженедельник, который он берет. «За рубежом». Раскрытый на фотоиллюстрации. Судя по навалу голых трупов, к материалу про концлагеря. Не наши, разумеется. Сверху он созерцает трупы. Вздыхает.- Нет… Конечно, я не гуманист, но это…
Я смотрю, подпершись рукой. Мне хочется, чтобы он скорей заснул, чтобы начать читать. Он поднимает свою большую голову:
– Не знаю, отчего, но у меня такое чувство, что вы остались без сатисфакции.
– Почему же… Нет.
– Ваши тексты… Могу лишь повторить, что в смысле помощи я ноль без палочки. Тем более, что время паршивое пришло. И кажется, надолго и всерьез.
– Понимаю.
Как не понять? Давно пришло. Еще до нас обоих.
– Если же по существу… Что, обязать вас откровением?
Озноб корежит мне лопатки. Как же так… Если не он, так кто же?
– Вы – и не знаете?
– Того, что вам хочется услышать,
Пальцы скребут по шкуре.
– Вроде нет.
– Лысеет, лысеет. И все явственней. После каждой химчистки. А всё славистки западные. И ведь доконают, суки. Те Носителя, а эти оболочку. Как это Бергман замечательно сказал. От змеи нам осталась только сброшенная кожа, только имитация всего… Валютной тройки с бубенцами мало: их еще и распластай с экзотикой. Стоит ли, нет ли у потомков русской классики – влезают. Как на велосипед. И откуда эта уверенность в нашей потенции? Как этот римский педя распинался с подмостков «России» – на кинофестивале? Вы, дескать, нация любви, а мы нестойкий Запад. Мы Рим времен упадка, у вас же тут гудит, как телеграфный столб. Педва московская ему, естественно, овации после премьеры. Но снял маэстро только серебро…
Сбрасывает назад жилетку, начинает стаскивать свой черный свитер, но задерживается – рассказать анекдот. Про супруга рыжей. Который подал на развод. Свитер вывернулся наизнанку. Почему-то, то ли из- за имени Рис, которое, наверно, значит Революция-И-Сталин, то ли из-за Японии, которой он бредил в моем возрасте, о чем написал в той первой книжке, а может, самурайский облик, предполагал я, что буддист. Но поверх кальсонной рубахи сверкает золотом цепочка. «…Мне-то ничего, да кореша смеются»,- говорит он, стягивая унты. Скатывает брюки, оставаясь в кальсонах. Не позорных. Байка толстая. Сиреневых. Ухватывает промеж ушей, приподнимает клыкастую голову с неподвижным стеклянным взглядом. Втискивает себя под шкуру. По плечи. Закрывает глаза. На лице рассасывается горькая улыбка.
По какому поводу?
Жар достает от кафельной печи. Голландка? Любой бы на моем месте разомлел, но я ни в одном глазу. Чтобы себе это подтвердить, я допиваю старку. Звук хрусталя вызывает издали низкий голос:
– Вот что я вам скажу. Причем, без всякой гуманоидной иронии, без аденоидного, знаете ли, фырканья… Я другой такой страны не знаю.
– Где так вольно дышит человек?
Он открывает глаза.
– А знаете… Ведь это где-то наглость. Наделить кого-то собственной алчбой, да еще и добиваться, чтобы завернули. В конце концов, я не последняя инстанция. Долбите сами. Вам, конечно, трудней, чем нам. Я понимаю ваш трагический сюжет. Вы еще дальше
Глаза обратно не закрылись.
Просто расфокусировались. Так он и уснул – с открытыми. Такого я не видел. Это было жутковато – сидеть в присутствии писателя, спящего с открытыми глазами. Но я своего добился. Не зря добирался сюда из Ленинграда, в Ленинград из Москвы, в Москву – из дыр, куда забросило… Цель жизни, можно сказать. Удостовериться, что в принципе возможно. Без всяких там имений, с Ясной начиная. Здесь и сейчас. Даже если свободен только он один…