Арестованы были многие из семьи Прохоровых, арестовали в конце концов и Веру Ивановну.
— 17 августа 1950 года (я была в отпуске) мне неожиданно позвонили из института: вас ищут из Совета министров! Вероятно, им срочно нужен человек с хорошим английским. И точно, ищут. «Давайте встретимся, познакомимся, хорошие условия, интересная работа, Совет министров…» — «Слушайте, — говорю я, — осталось всего полмесяца до начала занятий, нельзя ли отложить встречу?» — «Речь идет лишь о знакомстве, нам срочно, прекрасные условия…» Пришлось соглашаться. «Хорошо, только ненадолго. Сегодня я занята, очень тороплюсь».
Я никого не предупредила, что ухожу; только оставила сестре записку: «Скоро вернусь». На встречу пришел молодой человек, штатский, вполне вежливый. Садимся мы в троллейбус, едем мимо «Националя», мимо Дома союзов вверх, к Лубянке. «Вот же Совет министров! Отчего мы не вышли?» — «Нам дальше!» Дальше останавливается троллейбус возле прекрасного дома на площади. «Нам здесь выходить». — «Это же НКВД! Почему вы мне раньше не сказали?» — «Да какая же вам разница?» Имеется в виду: какая разница, где работать, — ведь мне предложили вести курсы английского языка. Разница очень большая, однако объяснить истинную причину (нежелание иметь какое-либо дело именно с этой организацией) я не могу. Говорю первое, что приходит в голову: «У вас крайне секретная работа. Я не готова в полной мере соответствовать этому высокому уровню закрытости. Я могу потерять бумаги, например. Потом, у меня нет с собой паспорта». — «Ничего, я вас проведу».
Идем по центральной лестнице — ковры, цветы, пятый этаж. Кабинет. Дверь мне открывает опять же штатский и вежливый человек. Сопровождающий мой исчезает. Завязывается светская, даже элегантная беседа: трудно ли учить английский, тяжело ли добиться правильного произношения, какие учебники хороши? Время идет, два часа пролетели; мне пора домой. Говорю: «Вы знаете, я, наверное, все же не смогу здесь работать». Веселое удивление моего лощеного собеседника: «Как не сможете?» Между тем я ничего еще не подозреваю, ни о чем не догадываюсь. Вновь принимаюсь за объяснения. «У меня, как вы прекрасно знаете, происхождение, потом мой характер: все теряю». — «Ну что вы, Вера Ивановна, при чем тут происхождение! У нас условия очень хорошие, вам понравится! Прошу вас подумать. Мы вам позвоним». Смотрит на часы, встает, пожимает мне руку. Я беспокоюсь по поводу паспорта. Выпустят ли внизу? «Наш дядя Вася все устроит», — сказал мой собеседник с веселым смехом. И тут мне впервые стало как-то неприятно.
Появляется дядя Вася, угрюмый, лысый, и ведет меня вниз по другой, не парадной уже лестнице. Я бегу-спешу. А он мне, усмехнувшись: «Чего торопишься?» Внутри все растет неприятное чувство: происходит что-то не то. Но я абсолютно еще не понимаю, что уже арестована. Мне следователь потом говорил: «А вы вообще лишний месяц прогуляли. Ордер еще в июле был выписан». Наконец я вижу перед собой дверь, дергаю ручку и оказываюсь в ярко освещенной электричеством комнате. Это каптерка, казенное помещение для охраны, солдаты играют в домино. Увидели меня, окружили. Началась процедура ареста.
Легко понять, почему Вере Ивановне так помнится эта сцена. Как в неприятном сне: вместо ожидаемой улицы, выхода — залитая беспощадным электричеством казенная комната, каморка, вход.
Сам арест необъяснимо театрален.
— Два часа чистого театра, причем абсолютно бесполезного, потому что по сути дела я уже СИДЕЛА, — говорит Вера Ивановна. — Впрочем, мой следователь и потом обнаруживал если не артистизм, то чувство юмора. Например, когда мы с ним в первый раз встретились уже с разъясненными ролями, он спросил: «Ну, как вам, Вера Ивановна, камера?» Я ответила: «Ничего».
«Иногда аресты кажутся даже игрой, — пишет Солженицын в „Архипелаге ГУЛАГ“, — столько положено на них избыточной выдумки, сытой энергии, а ведь жертва не сопротивлялась бы и без этого. Хотят ли оперативники так оправдать свою службу и свою многочисленность?»
В «Архипелаге» перечисляются случаи изобретательных, лукавых арестов: кавалер приглашает девушку на свидание и везет на Лубянку; управленцу неожиданно дают в месткоме путевку в санаторий («Отдыхайте на курортах Северного Кавказа!») и арестовывают на вокзале с чемоданом отпускного барахла; веселого предпраздничного покупателя приглашают в отдел заказов гастронома, а там его уж заждались.
Вера Ивановна вспоминает случаи, известные ей. Историю встревоженной дачницы, например. Женщине сказали, что ее срочно вызывают с дачи домой. Та, как была, в домашнем летнем платье, бросилась в машину. Привезли же ее не домой, а в присутствие.
— У одной несчастной так остался ребенок маленький, — говорит Вера Ивановна. — Попросили выйти на минутку на улицу: пришло-де письмо на ее имя. Она подошла к машине — и все.
Скучали и придумывали себе развлечения? Множили растерянность, абсурд — чтобы клиент был податливее?
— Вера Ивановна, вас арестовали как дочку Прохорова, как внучку Гучкова?
— Нет, за антисоветские разговоры, по доносу. Пятьдесят восьмая, пункт первый. Следователь мне говорил: «Ну что, Веруся, клеветали? Эк вы попались! Надо ж такое сказать: „Жалко людей!“» Я ему отвечала: «А в чем попалась-то? Ну, жалко мне людей, и что с того? Я их к бунту, что ли, призывала?» Я не подписывала протоколов и признательных бумаг, но знала, что ничего в моей судьбе уже не изменится. Что б ни делала, все равно получила бы свою детскую десятку. Детскую — оттого, что в те годы это был самый маленький срок по пятьдесят восьмой статье. Тюремная и лагерная атмосфера пятидесятых годов отличалась от климата тридцатых и сороковых. С одной стороны, на Лубянке веселое оживление. Начинается страшнейшая антиеврейская кампания, борьба с космополитами. Ох, как веселились следователи по поводу того, что я русская: «И как это вы в лагере будете одна русская?» На радость работникам органов, очень много было арестованных евреев, а еврей — это вообще очень смешно. Потом, укрупняются Особлаги, срок появился новый, двадцатипятилетний. Те, кого сажали в пятидесятом, должны были выйти в семьдесят пятом: это ж какие многолетние перспективы, сколько работы, какие масштабные планы! С другой стороны, что-то в воздухе уже начало меняться, лагеря были все же не такие страшные, как в конце тридцатых. Я долгое время Шаламова читать не могла, настолько страшно то, что он пишет. Состав послевоенного лагеря: несчастные жены-повторницы, подросшие дети расстрелянных родителей, несчастные коммунисты — уже из тех, кто раз в жизни мельком видел Троцкого на собрании. Шестьдесят процентов лагерного контингента — Западная Украина, оуновцы, бендеровцы, крестьяне, пустившие партизан переночевать. В пятидесятом пошел поток «бендеровских жен», получавших десятку за недоносительство на мужа. В Литве и Латвии как раз началась коллективизация… Много было немцев: остатки Коминтерна и просто арестанты из восточной зоны, те, кто был побогаче. Им давали статью «измена родине», они все не могли понять, какой же именно родине изменили.
Оказалась я в Озерлаге. Тайшет, Братск, Красноярский край. Природа потрясающей красоты. Эти древесные купола, реки. Однако я по своей природе не приспособлена к физической работе, поэтому мне даже не пришлось притворяться. Было ли в лагере что-то просветляющее? Я не говорю о тоске, о разлуке с близкими, об уверенности в том, что свободы не будет никогда. Но лагерь давал примеры дружбы, свободу разговоров и возможность совместно праздновать религиозные праздники.
Трудно забыть лагерное Рождество. На Западной Украине обычай: в сочельник на столе должно быть тринадцать перемен блюд. И вот месяцами эти женщины экономили свои жалкие посылки — изюм, муку. Стряпали по вечерам, заранее пекли какие-то пирожки и прятали их в снегу. Проносили в барак елки; конечно, конвой отбирал, но ведь десятки женщин несли под полой бушлата эти елочки, и какое-то количество удавалось спрятать и пронести. Они стояли в рождественскую ночь, осыпанные слюдой (рядом был слюдяной карьер). А на столе было тринадцать перемен блюд. И всех звали к столу. Великая спасительная сила традиции, веры, уклада. Каркас человека и общества.
Это о том, что лагерь дал Вере Ивановне. А вот свидетельство того, какова она была в лагере. Майя Улановская (Вера Ивановна называет ее своей лагерной дочкой) писала в мемуарах: «Здесь, на 42-й колонне, я встретилась с Верой Прохоровой. Пришел очередной этап, и в столовую потянулось новое пополнение. Вера выделялась высоким ростом, шла, прихрамывая на обе ноги — обморозила в этапе. Из-под нахлобученной мужской ушанки глаза глядели задумчиво и отрешенно. Мне сказали, что она из Москвы, и я