Драгуны Московского полка покидали позиции одними из последних, когда французские батареи нельзя было различить глазом, и только по вспышкам, озаряющим склоны Праценских высот, становилось ясно, что они здесь, что никуда не исчезли, что продолжают выплевывать несущий смерть металл. Но по этим же вспышкам, по их частоте, становилось понятно, что сражение, начисто проигранное коалицией, подходит к концу. Все реже и реже становился орудийный огонь со склона, то ли кончались заряды у французов, то ли артиллеристам надоело стрелять по неразличимым в темноте целям.
Рота, которой с полудня командовал Данилов, потеряла больше двух третей драгун, еще более того — лошадей и сейчас составляла маленький отряд, не больше взвода, в котором четверо шли пешком. Легкие раны и царапины получили почти все, в том числе и Данилов, которому пуля порвала мундир, сорвав кожу на бедре. Но могло быть значительно хуже. Даже лучший выпускник Пажеского корпуса не смог бы так успешно командовать ротой в первом настоящем бою, если бы ему не помог майор Вяземский, уже поводивший в атаки и роту, и эскадрон кавалергардов. Три-четыре его дельных совета сберегли жизнь десятку человек.
Данилов и Вяземский ехали по плотине вместе, с трудом выбирая в темноте дорогу. Изредка бухали французские пушки за спиной, иногда, свистя на низкой ноте, пролетали неприцельные ядра, чаще всего шлепавшиеся на лед озера. Нервное возбуждение, владевшее Николаем почти весь день, уступало место опустошенности. Словно монотонная ночь не только опускалась на землю, но и забиралась в саму душу.
— Устал, корнет? — голос Вяземского был заботлив, но по-мужски тверд. — Ты не расслабляйся, нас не бивуак с кашей ждет, всю ночь точно идти будем, да и днем еще неизвестно к кому придем. Может, к своим, а может, Мюрат с кавалерией нас раньше отыщет.
— Да, понимаю, — Николаю не хотелось ни есть, ни спать, ни думать о том, что будет дальше.
— Ты в ночных переходах раньше участвовал?
— Да, на Голлабрун, с Багратионом.
— Ого! Да ты молодец, корнет! Это был славный маневр. Да и дело у вас там получилось отменное.
— Не знаю, по-моему, сегодня намного жарче было.
— Тут понимаешь, какое дело, под Голлабруном вы позиции удержали и ушли сами, когда на день Наполеона задержали. Герои. Здесь нас разбили, как хрустальную вазу о паркет. А значит, опозорили и царя, и отечество, и оружие русское.
Майор ехал впереди на полкорпуса и, чтобы Данилову было лучше слышно, поворачивал голову назад вместе с туловищем, упирая одну руку в бок.
— А что мы еще могли сделать? Приказывали атаковать — атаковали, приказывали отходить — отходили. Головы не сложили, так приказа такого не было! Нашей ротой французов в три раза больше положили, чем своих потеряли!
— Твоей ротой, твоей, корнет!
— Да брось ты! Без тебя мне не дожить бы до вечера.
Данилов, не задумываясь, обращался на «ты» к штаб-офицеру, личному порученцу главнокомандующего, который по возрасту был ближе к его отцу, чем к самому корнету. Но по-другому он не представлял сейчас, как можно еще обратиться. Может, потом, когда Вяземский вернется в штаб Кутузова и они встретятся вновь через некоторое время, Николай снова будет обращаться к майору, как и положено корнету. Но сейчас, когда не прошло еще и полутора часов после последней атаки французов, в которой они по очереди прикрывали друг другу спину, наверное, и не могло быть иначе.
— А ты молодец, корнет Данилов! Понимаешь, что значит стойко перенести поражение. Отличным штаб-офицером станешь, а может, и генералом. Глядишь, еще и в адъютантах у тебя послужить чести удостоюсь. Тебя как по имени-то зовут?
— Николаем. А тебя?
Данилов так и не узнал имя человека, ставшего в этот вечер самым близким другом. Глухой нарастающий посвист вновь раздался в ночи, и ядро, буквально скользнув над плечом корнета, ударило в бок майору, переламывая ребра и разрывая на части плоть, сбрасывая с седла в начинающую подмерзать, размятую множеством человеческих и лошадиных ног грязь.
Мир пошатнулся. Нет, это не дорога качнулась, это не лошадь встала на дыбы. Это просто пошатнулся мир, сжатый сейчас до узенькой насыпи, падающей обрывом в сторону реки. Накрытый темным небом с точечками первых звезд. Перед глазами начали появляться и сразу исчезать один за другим французский офицер, проткнутый штыком брошенного ружья, артиллерист, стоящий без головы, каре наполеоновских егерей, получивших залп картечью из четырех орудий со ста шагов. Уже мертвый, но по-прежнему крепко держащий узду Андрей Чардынцев, влетающий в строй французской пехоты. А потом сомкнутый строй, колено в колено, остатков драгунского полка, сдерживающий гренадеров Удино. Штык, летящий в левый бок, от которого невозможно защититься, потому палаш далеко в стороне, где-то там, справа, отражает выпад французского лейтенанта. И сабля Вяземского, ударившая по рукам, держащим ружье с этим смертоносным штыком. Поспешный, но точный выстрел во француза, поднимающего пистолет за спиной майора. Черное от запекшейся крови лицо Тимохина с порванной до самого уха щекой, диким невообразимым оскалом, приводящим в ужас целые взводы вражеских кавалеристов. И снова Вяземский, вместе с которым они успешно отбиваются от четверых гусаров, пытающихся их окружить. И, наконец, опять Вяземский, едва различимый в темноте на полотне дороги, вылетающий из седла, получив ядро в бок около самого сердца.
Мир пошатнулся, потому что ему уже не на чем стало держаться, и сейчас он должен был рухнуть. Французское ядро, так безжалостно нашедшее жертву, выбило последнюю опору, в душе девятнадцатилетнего юноши, прожившего за сегодняшний день намного больше, чем за всю предыдущую жизнь. Прожившего мужественно и стойко. Но всему бывает предел.
Тонкий высокий звук, похожий на волчий вой, сам по себе вырвался из горла и, переходя в громкое безутешное рыдание, полетел над плотиной, заставляя вздрагивать даже ко всему привыкших лошадей. Пожилой жилистый вахмистр, один из тех четверых, что остались без лошадей, подошел к Данилову и, похлопывая его по колену, заговорил:
— Ты, ваше благородие, давай, поплачь, поплачь! Слезы они камень-то с души смывают. Поплачь и легше станет. Мы ж тебя как, за барчука держали, а ты вон какой… Ты поплачь нонешний вечор, раз уж душа просит, а завтра опять нас в бой поведешь. А мы за тобой, ваше благородие, как один пойдем. Даже ежели кто раненый, то все равно пойдем. Да…
Еще один драгун подошел к корнету, аккуратно, но решительно вынул повод из его рук и, не проронив ни слова, медленно повел лошадь со всадником. Так они и уходили с плотины: молчаливый рядовой, ведущий в узде лошадь, всхлипывающий, зарывшийся в гриву корнет и негромко бормочущий слова утешения вахмистр.
Сразу после того, как маршал Сульт захватил центр, Каранелли был отозван к Наполеону, куда и прибыл в сопровождении Шарля Перментье. Император встретил их с улыбкой, однако довольно быстро попросил майора отъехать, показывая, что он хотел бы поговорить с Каранелли tet-a-tet.
— Смотрю сегодня, Луи, ты стрелял успешно.
— Не совсем, ваше величество. Были промахи. А последний раз даже один посыльный ушел на Тельниц.
— Вот как?
— Их было сразу семеро.
— Когда это случилось?
— Совсем недавно. Мы как раз захватили высоты.
— А раньше никто не смог проехать по дороге?
— Уверен, что нет.
— А сколько всего посыльных ты насчитал?
— Сначала пятеро, потом целый отряд из семи человек.
Наполеон задумчиво смотрел с холма в сторону дороги, туда, где Каранелли, Фико и Левуазье положили одиннадцать русских офицеров.
— Я даже и не рассчитывал на такой успех! Кутузов, он же не Буксгевден. Понимал, что на юге надо срочно отходить, а вот приказ отдать не смог. Порадовал ты меня, Луи! Я ведь думал, что ты час, ну, может, два выиграешь. А вон как дело обернулось! Ладно, отправляйтесь сейчас в Цнайм, и можешь устроить там попойку. Всем твоим по тысяче франков. Тебе пять. Только из особняка не высовываться.