Минули годы, и он. Мамонт Петрович, не признал в истасканной девице ту Дуню, которая когда-то опалила его своим горячим дыханием; перед ним была другая Дуня – грубая, курящая; не было в ней наивности прежней Дуни, чистоты и этакой сизой вязкости, как это бывает в летнюю пору в тайге, когда все кругом цветет и благоухает. И еще вспомнилась третья Дуня, связанная по рукам и ногам, с кляпом во рту; и в этой третьей, исказненной, как будто воскресла на одну ночь та первая, из медной мастерской. Теперь он, Мамонт Петрович, наверное, встретится с четвертой Дуней – из банды хорунжего Ложечникова…
А что если Дуня и в самом деле ни в чем не повинна? Все может быть! Ухоздвигов с Ложечниковым просто запутали ее, и она им всем отомстила – подвела под чоновские пулеметы.
Надо подумать. Охолонуться. Казнить легче всего; миловать не всякому дано. Для милости надо иметь натуральную душу, а не овчину с барана.
Снег, снег и ветерок к тому же. Ветерок. Непогодь. По всему свету непогодь. Что-то ищут люди. Кидаются в крайности. Сбиваются с дороги, петляют, возвращаются старым следом, и опять ищут, ищут, ищут, а кругом непогодь, непогодь, непогодь!
На век людской или на три века – непогодь?..
Что-то ищут люди…
Вечности или забвения?
Присыпает снежок Мамонта Петровича, ветерок посвистывает, убаюкивает, будто спать укладывает в белый пуховик.
Спать. Спать. Спать.
Откуда-то взялся дед Юсков, хромый. Угрожает:
«На чей каравай рот раззявил, поселюга? Али ты не знаешь, какого мы роду-племени, Юсковы? За Дуню мы тебе век укоротим!»
Мамонт Петрович очнулся. За Дуню? Ах, да! Тогда она просила меня спасти ее от живодеров, а я отвез ее обратно к Юсковым на съедение волкам, едрит твою в кандибобер!..
Так оно и было.
Он самолично отвел агницу на заклание дьяволу.
Не с его ли легкой руки Дуню растерзали, истоптали, и он потом не признал в ней таежной лани, и не то чтобы не удивился, а просто подумал, что так и должно – «буржуйская порода…»
Непогодь для всех пород одинаковая – и тем, и другим не сладко.
Кто-то сбился с пути, кто-то кого-то столкнул с дороги, ушел дальше, а оставшийся на обочине гибнет, и все проходят мимо – у каждого своих хлопот полон рот.
Суд свершен скорый и правый: сильный притаптывает слабого и приводит приговор в исполнение – втаптывает живьем в землю.
Так легче жить.
А легче ли?..
Выхватить вострую шашку из ножен и рубить сплеча черные косы Дуниных волос… и вместе с косами – голову? «Была не была! Не сбивайся с дороги!..»
«Нет, так жить в дальнейшем не будем, – туго проворачивает Мамонт Петрович, выбираясь на дорогу. – Если ее тут окончательно втоптали в грязь, я должен оказать ей помощь при наличии всего моего вооружения, а так и моих прынципов. Был такой момент, когда она выручила нас, партизан, и не дрогнула – первая кинула бомбы в проклятый дом, в котором над ней свершили первую казнь. И я того не понял. Я должен был взять ее с собою в отряд».
Надо все разузнать и принять экстренные меры.
Мамонт Петрович буравит снег смушковой папахой…
IV
Невдалеке послышалось: «Геть, стерьва! Ннн-оо!..»
Мамонт Петрович подождал на дороге. Кто-то ехал в кошеве. Когда кошева поравнялась с Мамонтом Петровичем, он без лишних слов запрыгнул в передок.
– А, матерь божья! – испугался возница. Еще один лежал укутанный в доху – ни головы, ни ног, густо засыпанный снегом.
– Не подвезешь, хозяин?
– Да ты вже влез!
– В Белую Елань едешь?
– До Билой Илани, хай ей пузырь вскочет на самую холку. Геть, стерьва!.. Це больная лежит, не наступи. Хай спит. Угрелась пид дохою. Геть, геть! Нн-оо! Отвозил до Каратуза нарочного от того чона, шо банды стребляют, да ще хфершала, бодай йго комар. Всю дорогу хфершал тягал горилку, стерьва. Садился у Билой Илани на своих ногах… геть, сивый!.. а в том Каратузе слиз – ни ума, ни памяти. Я иму кажу дорогой: «Це горилка у вас, чи що?» А вин мене: «Ни, каже, це такая желудочная хикстура. Страдаю, кажет, желудком». А как пидъихали до больницы в Каратузе, вин вже ни матки, ни батьки, ни чого не разумее. Храпит, як хряк. С тем парнем, нарочным чона, вытащили его з кошевы, а вин кричит на всю улицу: «Клизьму поставлю зараз!» Во скотиняка. Ннн-о, сивый!
Мамонт Петрович стянул вьюк со спины и положил его к себе под ноги, пристроившись на облучке, спиной к ветру и мокрому снегу. На папаху накинул суконный башлык и завязал уши и щеки.
– А ты, часом, не комиссар, га?
– Не комиссар. С Дальнего Востока. С Красной Армии.
– Из Билой Илани?
– Иду туда.
Мамонт Петрович не называл себя встречным и поперечным – ни к чему лясы точить.
– Японцив мурдовали?
– И японцев, и англичан, и американцев с французами. Всю мировую контру пихнули в океан с нашего берега.
– Эге ж. Доброе дило. Нн-о, сивый! Геть, геть! Дюже ленивый мерин, стерьва иго матке. Винтит хвостом, як та хвороба, а рыси нима. В плуге тягае за два коня. Кабы себе такого коняку!
– А чей конь?
– Маркела Зуева. Мабуть, знаете?
– Нет. Не знаю.
– А богатеев Потылицыных знали? Казаки були стороны Предивной. С того Каратуза переихалы у Билую Илань, шоб добрые земли занять.
– А! Но ведь Потылицыных истребили партизаны?
– Стребили. А Маркел Зуев поставил свою хату на погорелье тих Потылицыных, эге ж. Сперва була хата, а зараз ще дом поставили. Два сына поженил, худобы накупил, земли мае бильше, чим було у Потылицыных. Крупорушку купил, сенокоски, жатки, молотилку, маслобойню поставил. Эге ж! В его хате на погорелье зараз я живу с семьею, роблю на куркуля и подводу гоняю за него. Була у мене своя хата на стороне Щедринки, худоба была, да спалили белые хату, хай им лихо. Худобу забрали, а мене плетей надовали, поганцы. Кажуть: «Ложись, кум Головни, влупим тебе плетей». И влупили. Добре влупили.
Мамонт Петрович присмотрелся к хохлу:
– Как так – кум Головни?
– Мабуть, знали Головню? Був головою тих партизан в нашей тайге. И ковалем був ще до войны. Дюже добрый коваль був, хай иму на тим свити мягко буде спати.
– А как он стал твоим кумом?
– А так. Ще в четырнадцатом роки, в травень, жинка моя, Гарпина, прийшла к нему в кузню, шоб косу склепал. Стал он клепать ту косу, а Гарпину попросил раздувать мехи – один був в кузне. А Гарпина моя, бодай ие, комар, в тягости була. Эге ж. Скико раз рожае, и все не так, як трибо. Ще на другой год, як мы поженились, родила, хвороба, пид коровою. Ивась вырос. Добрый мужик. Геть, геть, сивый! Нн-о, стерьва! А после Ивася родився Павло. Жили мы ще на своем хуторе на Полтавщине. Пид самое рождество случилось. Парубки з дивчинами калядовали, и моя жинка з ними калядовала. А потом як схватит ие, хворобу, а парубки с дивчинами хохочут, стерьвы, катают ие по снегу, а она вже родила. Эге ж. Так и принесли в хату ряженую и з дитятей.
Мамонт Петрович все вспомнил, но терпеливо слушал быль кума, потягивая японскую сигаретку.
– И в кузне Головни случилось. Схватило Гарпину, вона скручилась, хвороба, кричит Головне: «Ой, лихочко! Зови, каже, якуюсь бабку, чи старуху. Родить буду». Эге ж. Головня туда, сюда – никого нима. Зовет на помощь тих староверок, що двумя перстами хрестятся, а они, ведьмяки, не идут. Бо им никак нельзя по их дурной вере принять дитину от бабы шо в цирковь ходить, бодай их комар. А до нашей Щедринки бежать далеко. И шо ты думаешь, добрый чоловик? Тот Головня сам принял дитятю у моей жинки. Геть, стерьва! С того и стал моим кумом. До билых вин був головой ревкома – куркулей смолил той продразверсткой. Добре смолил! Как праздник, чи шо, вин вже подарок своей крестнице несе – конхфеты, чи на платье, чи сам зробит якусь диковину. И дочка до того полюбила иго, шо до сего роки жде: не прийдет ли крестный тато? «Где мий тато, каже; чи скоро приде?» Ждет, хвороба. Вумная да красивая растет дивчина, эге ж. Девятый рок пиде з лита, а она вже картинки малюет, букварь читае. Мабуть, мордописцем буде, га?