– Головня агитирует, чтоб ему лопнуть! – ругалась Головешиха.
Головня! Мамонт Петрович!
– Так он жив-здоров? – спросил Демид.
– Еще в сорок седьмом вернулся с отсидки, – небрежно кинула Головешиха, глаз не спуская с высоченного Головни. – Может, пройдут мимо.
– Я рад. Очень даже!
– Пойди тогда к нему навстречу, порадуйтесь вместе, – присоветовала Головешиха. – Сюда летит, чтоб ему окосеть.
– Мама!
– Молчи, когда не спят сычи. Мне придется отбрехиваться от заупокойного активиста, чтоб ему на лыжах разъехаться.
За Головней шли еще двое. Мамонт Петрович первым подлетел к зароду на коротких охотничьих лыжах, подшитых камусом – шкурками с голеней сохатиных ног.
Высокий и поджарый, прямой, как телеграфный столб, в полушубке и дождевике нараспашку, с двуствольным ружьем за плечами.
– Па-а-анятно! Грабишь?!
Подкинул рукавицей рыжие торчащие усики, оглянулся на своих спутников:
– Вот полюбуйтесь! Собственной персоной Авдотья Елизаровна – моя предбывшая супруга. Моментик. Как вам это нравится? И ты, Анисья?! Тэк-с! Великолепно.
Длинное, носатое, очень подвижное лицо Мамонта Головни со впалыми щеками было одним из тех лиц, о которых говорят: щека щеку ест. Пунцовое от долгого пребывания на морозе, оно будто затвердело, подернувшись медной окалиной. И дочь тут же! Его дочь Анисья, из-за которой он не раз схватывался с Головешихой еще в те годы, когда Аниска была маленькая, – вот до чего она докатилась!..
– Тэк-с, – крякнул Головня, шумно вздохнув.
Двое других охотников помалкивали. Один из них, участковый милиционер Гриша – медлительный, тихий, недоуменно косился на незнакомца в белом полушубке; второй – здоровенный вислоусый Егор Андреянович, бывший партизан отряда Головни, поглядывал на Анисью с Головешихой с некоторым участием: не наша, мол, вина, что налетел на тебя твой бывший супруг. Демид, в стороне от всех, у зарода, чувствовал себя подавленно. Мамонт Петрович показался ему каким-то жалким, прихлопнутым, хотя и держался воинственно. Жалел Анисью-Уголька. Она ни за что влипла – уж в этом-то был уверен Демид. Головешиха самого сатану запутает и обведет вокруг пальца.
А голос Головни, насыщаясь гневом, постепенно набирая силу, гудел на всю окрестность:
– Один зарод сена на весь колхоз, на всю посевную, и тот растаскивают, иждивенцы проклятые! На работу вас с фонарем не сыщешь, на воровство – тут как тут. Навьючили воз – коню гуж порвать, и ждете ночи, чтоб задворками к своему огороду подвезти. Не выгорело? Влипли? Ну погоди, гидра, выселим тебя в отдаленные земли!
Головешиха картинно подбоченилась:
– Не ты ли меня выселишь?
– Я!
– Отвали ты от меня на полштанины!.. Индюк ты краснолапый!
– Я тебе еще покажу! Погоди, вот напишем акт.
– Не надо шуметь, Мамонт Петрович, – вмешался покладистый Егор Андреянович. – Одним возом все едино все конские, а так и коровьи утробы не набьешь.
– Примиренческие рассуждения, Андреяныч, – огрызнулся Головня. – Если так миротворствовать, то очень определенно сядем все на щетку. Ты подумал, как жить в дальнейшем? Грабят колхоз всякие присоски, как вот Головешиха, а мы глаза закрываем. Откуда будет достаток, если на корню тащат хлеб, воруют животину, а списывают как погибшую али пропавшую в тайге от зверья. Кончать надо эту лавочку. Авдотье с ее заезжей-переезжей гостиницей пинком под зад! Порядок нужен. Вот они, воры! – ткнул на Головешиху и Анисью. – Не жнут, не пашут, а живут припеваючи. Отчего такое происходит? Ты вот, Григорий, как участковый милиционер ответь: какую борьбу проворачиваешь с расхитителями? А никакую! Скрозь пальцы глядишь на колхозное добро. Будто оно есть бесконечно далекий Млечный путь.
Головешиха, подбоченясь и чуть склонив голову к плечу, всем своим видом как бы отвечала: мне наплевать, куда и кому предназначено сено – для посевной ли, для коров ли на МТФ; у меня вот разрешение правления «Красного таежника». И, в подтверждение этого, подошла к участковому Грише, подала квитанцию:
– Вот погляди, Гриша. За сено уплачено. Уйми ты этого индюка за ради Христа!
За сено, и в самом деле, Головешиха уплатила в колхозную кассу тридцать два рубля семь копеечек. Наряд на получение сена подписали председатель колхоза Лалетин, бухгалтер Вихров-Сухорукий. Честь честью.
– Порядок, – вздохнул участковый Гриша, возвращая квитанцию.
– Какую она еще маневру придумала? – оторопел Головня. – Ага! Квитанция. Па-анятно-о! Знаешь, чем пахнет твоя хитрость, Авдотья?
– Сеном пахнет, индюк! – невозмутимо ответила Головешиха, пряча квитанцию. – Так и прет от него медвяный дух. Принюхайся, пока я не увезла его домой. Знать, уж такое мое счастьице. Кому – сено, а кому – шиш под нос! – И поставила перед носом Мамонта Петровича свое трехпалое сооружение. – Видел? И весь тебе тут смысл.
– Замри, гидра! – брезгливо процедил сквозь зубы Головня и тут же обрушился на Анисью. – И ты, Анисья! И не стыдно тебе? Как ты можешь смотреть людям в глаза после такого совершенствования? Позор! Вот до чего ты докатилась, технорук леспромхоза. Мало тебе зарплаты в одну тысячу семьсот рублей, когда колхозники перебиваются на копейках, так ты и на копейки позарилась. Кто ты есть после этого, спрашиваю? Воровка!
Анисья, ни слова не сказав, кинулась в сторону тайги. Слезы обиды, стыда и позора подступили ей к горлу. Отец! Это ее отец! Пусть мать давно отвергла отцовство Головни, но сама Анисья слышать не хотела ни о каком другом отце, кроме Мамонта Петровича. Мало ли что не скажет такая мать, как Головешиха!..
– Это ты зря, Мамонт Петрович, – заметил участковый Гриша. – Если имеется документ, как можно говорить, что сено воруют? Через документ не воруют.
– Па-азво-оль!
Егор Андреянович махнул рукой и, ничего не сказав, пошел прочь от зарода. Следом за ним участковый Гриша. Головня остался лицом к лицу со своей «предбывшей».
– Поворачивай оглобли! – подтолкнула Головешиха. – Индюк ты заполошный. Чего ищешь, скажи? Справедливости для всего света? А кто тебя просил искать эту справедливость? То ты носился, как чумной, с мировой революцией и ног под собой не чуял, то тебя кидало по тайге за бандитами, как за теми зайцами!.. То тебе не потрафил сам Сталин, и ты на него шипел, индюк!.. А он тебя за шиворот да в ящик!.. До какой же поры ты будешь эдак кричать и носиться на красных лапах? Спасибо говори колхозникам, что они доверили тебе конюшню, кусок хлеба дали на старости лет, да Маремьяна-партизанка пригрела! Сдох бы ты под забором, каменный плакат мировой революции! – И, круто повернувшись к прихлопнутому Демиду, Головешиха махнула широким жестом: – Вот, полюбуйся, Демид Филимонович, твой друг и соратник Мамонт Петрович!.. Радуйтесь тут, а мне надо ехать!
Головня на некоторое время оглох от подобной отповеди, и тем более поразили его последние слова Головешихи. Демид Филимонович? Вот этот белоусый?
Демид сам подошел к Мамонту Петровичу и подал руку:
– Здравствуй, Мамонт Петрович. Вот как мы встретились!
– Миленькая встреча! – прошипела Головешиха.
Жалостливо и недоуменно помигивая, Мамонт Петрович некоторое время молчал, собираясь с духом.
– Постой, постой! – Не отпуская руку Демида, Головня пригнул голову, будто диковину разглядывал. – Демид?! Как же ты, а?! Откуда? Это же…это же…едрит твою в кандибобер, событие!.. Демид, а? Живой! Очень даже натурально. Жив-здоров и невредим святой Никодим! Явился – не запылился, только усы белые. Но как же так – усы белые, а? Ах ты, едрит твою!..
Мамонт Петрович сграбастал Демида и стиснул в объятиях, бормоча:
– Рад, Демид Филимонович! Как если бы невооруженным глазом открыл новую планету. А у нас тут, видишь, какие порядочки? Одни – жар загребают чужими руками, а другие – вкалывают!.. Ну, нет. Так дальше не пойдет. Ну да, про порядки и протчее потом поговорим. Откуда ты? Што-о-о? Из плена?! Угу! Как же это ты, позволь?!
– Как на войне, обыкновенно, – поутих Демид.