Демид открыл перед ними сундуки матери; высыпал на стол золотые десятирублевки из мешочка, выложил пачки червонцев, екатеринок, керенок; и, как потом подсчитали, советских денег лопнуло у Филимона Прокопьевича с Меланьей Романовной в денежную реформу 1947 года ни много ни мало, а сто семьдесят тысяч рубликов!..
Молча, без слов, глядели люди на куски бархата, шелка, батиста, маркизета, на груду золота, и кто знает, кто и что думал из них?
А старухи, собравшиеся в избе у покойницы, припоминали, какой красавицей была Филимониха в молодости и какая завидная она была невеста.
На похороны сошлись сестры Филимонихи – Аксинья Романовна, жена Егора Вавилова; Авдотья Романовна, вдовушка; Марья Романовна, жена Вихрова, председателя сельсовета. И так-то горько вздыхали все…
Побывал на похоронах и сам Филимон Прокопьевич. Молчаливый, угрюмый, настороженный. Он знал причину смерти Меланьи Романовны и, опасливо кося глазом на сына, ждал: не обронит ли слова Демид о туесе с золотом? Было-то два туеса!..
VII
Демид переселил старшую сестру Марию из ее избенки к себе в дом. И сразу мрачная Филимонова твердыня преобразилась: защебетали, запели звонкие детские голоса; заскрипели половицы в горнице, захлопали филенчатые двери. Словно поток нахлынувшей жизни готов был распереть дом по швам. И веселье, и смех, и детский плач, и материнские шлепки, и снова хохот, суета, движение! И сам Демид, помогая трудолюбивой Марии отмывать прокоптелые стены и потолки, подшучивая над черноглазой, повеселевшей вдовушкой, как-то помолодел, преобразился. Им было радостно, они жили.
И только изредка под сердце Демида подкатывался тяжелый ком обиды на покойную мать. Разве она не могла вот так же устроить свою жизнь? Что ей мешало поселить у себя Марию с ребятишками? Может быть, он, Демид, слишком круто поступил с матерью в тот день, не сумел открыть в ней добрую половину души? Но тут уж виноват не он, а те сгустившиеся обстоятельства, в каких он тогда оказался в трудный день возвращения домой.
Вечерами Мария допоздна засиживалась за швейной машиной, торопясь пошить обновы ребятишкам. Те, сгрудившись, стояли возле матери – сияющие, радостные и непослушные, как все дети. У той будет новое платье с бантиком, и у другой будет платье, и у третьей! Мальчишки – одиннадцатилетний Гришутка, черный, как цыганенок, и старший Сашка – заняты были сооружением подводной лодки. Строительным материалом для них послужил тот самый Иоанн Кронштадтский на жести, что недавно еще с такой умиротворенной, сытой улыбкой взирал на Филимона Прокопьевича со стены. Синие глаза Иоанна. Кронштадтского, точно такие же, как у Филимона Прокопьевича, смотрели с двух бортов лодки.
– Глазастая у вас лодка вышла, – улыбнулся Демид.
– А мы их выцарапаем, глаза, – буркнул Гришка, поддергивая штанишки на лямке.
– Зачем же выцарапывать? – остановил Демид. – Вы думаете, подводная лодка может быть безглазой?
– У подводки устроим перископ, – сообщил Гришка и, долго не раздумывая, выскреб глаза святому.
…Так – по малому, по крупице, по частичке, исчезали из дома Филимоновы приметины, все, что составляло сущность его жизни.
В дом не захаживали обиженные сестры Демида и Марии. Они ждали, что Демид разделит между ними поровну состояние матери, но Демид распорядился по-своему: отдал все вдовушке Марии с детьми. И деньги, и вещи, и материю. Себе он ничего не взял, ни копейки. Только собственные вещи. Да попросил Марию не обделить подарками Полюшку.
Не менее обижены были и тетушки Демида, сестры покойной матери. Хоть и жили они не хуже других, а Аксинья Романовна в полном достатке, но все-таки ждали, что от сестрицы перепадет им кое-что. Аксинья Романовна побывала даже в сельсовете, но безрезультатно. Председатель сельсовета оказался на стороне Демида, а Аксинья Романовна не преминула шепнуть Авдотье Романовне, что Демид «хорошо подмазал председателя» и что управу надо искать в районе, а то и выше. Правда, дальше слов дело не пошло, но тетушки сплетнями старались очернить племянника. Он и такой, и сякой, и мать в могилу загнал, и отца из дому выжил!
Вечерами не закрывали ставней. Из батиста Мария сшила, нарядные шторы на окна, отделанные кружевами. Достали две лампы: десятилинейную в горницу и «молнию» в переднюю избу. Наверное, никогда еще дом Боровиковых не сиял так в ночную пору, как в эту памятную весну. Он светился и в пойму тремя окнами, и в улицу пятью, и тремя в ограду. Со всех сторон к нему можно было подойти на огонек и, не постучав в двери, войти к гостеприимным хозяевам, что и делали девчата и парни стороны Предивной. Сперва они находили заделье у Марии, с которой работали вместе на ферме колхоза, а потом приходили просто послушать баян Демида.
Дня за три до Первого мая случилось еще одно событие, над которым Демид долго потом раздумывал.
Поздно вечером Мария занята была стряпней к празднику. Жарко горела русская печка, озаряя пламенем кухонный столик и окно. Демид наигрывал на баяне. Ребятишки облепили его со всех сторон, слушая музыку, заглядевшись на пальцы Демида, скользящие по перламутровым пуговкам. Вдруг Гришутка от окна подал голос:
– Ай, дядя Дема, глянь-ка, наш тополь рубит Андрюшка Вавилов.
Демид и Мария разом подскочили к окну.
И в самом деле, чья-то черная приземистая фигура копошилась возле тополя, размахивая топором.
– Ты смотри-ка, а? Рубит. Ах ты, Вавиленок! Вот я ему задам сейчас, – заторопилась Мария.
Демид остановил ее:
– Я сам схожу. Надо с ним поговорить.
В ограде Демид задержался, обдумывая, с чего и как начать разговор с Андрюшкой. Потом спокойно подошел к пареньку.
– Бог в помощь, Андрей Степанович, – поприветствовал Демид. – Что, заготавливаешь дровишки?
– Нужны мне они, дрова, – пробурчал Андрюшка.
– Так что же ты, строить что-нибудь собираешься?
– Ничего не строить. Просто рублю, и все.
– А! И то неплохо. Я давно, брат, собирался срубить его. Помогу от всей души. Только где нам стекла достать, а? Иди-ка сюда, глянь. Ну что стоишь? Пойдем. Погляди, куда он рухнет, когда мы его срубим. Прямо в окна. Вот если ты залезешь на тополь и наклонишь его в другую сторону, а я тем временем подрублю его – к утру мы его завалим.
Андрюшка молчал, уставившись на Демида исподлобья, как на врага, с которым он не намерен мириться и тем более разговоривать.
– Ну что, полезешь?
– Сам лезь! И сиди там до утра, – проворчал Андрюшка, забирая свою тужурчонку и шапку.
– Что ж ты рассердился? Какой же ты неразговорчивый, однако.
– Вот тебе и «однако»! – передразнил Андрюшка, закинув топор на плечо. – А тополь я все равно срублю. Вот посмотрите, срублю. Не будете тут под тополем обниматься да целоваться.
У Демида дух перехватило и даже уши запылали от таких слов Андрюшки. Чего-чего, а этого он не ждал.
Андрюшка ушел, а Демид все еще стоял под черным, тихо шумящим тополем, припоминая минувшие дни бурной юности.
VIII
Черный тополь!..
Ни вешние ветры, ни солнце, ни пойменные соки земли – ничто не в силах оживить мертвое дерево. Отшумело оно, отлопотало свои песни-сказки и теперь возвышается мрачное, углистое, присыпаемое прахом земли, – не дерево, а сохнущий на ветру скелет. Настанет день, когда Демид срубит мертвое дерево, и останется тогда пень в три обхвата, который со временем сгниет. И никто, пожалуй, не вспомнит, что когда-то в Белой Елани шумел нарядный и гордый тополь…
Демид смотрел в окно, и чувство горечи и одиночества накатывалось на него волной. Так же вот, как и этот черный тополь, торчал он в жизни столько лет. Держался на ногах, но не жил. Если бы он мог, то никогда бы не оглянулся на прошлое. На те каменные блоки и бункера, где он был погребен заживо.
Он вырвался из самой преисподней, и все еще не верил, что он дома, что он живой. Ни разу даже во сне он не видел себя молодым и беспечным. Чаще всего ему снится один и тот же сон: побег из концлагеря Дахау по канализационной трубе. Он спускается в грязную, вонючую трубу, и лезет, ползет на брюхе, и никак не может проползти до конца эту проклятую трубу. Каждый раз он просыпается от страшного удушья и суматошных перебоев сердца. Вскакивает с постели, сворачивает махорочную цигарку, прикуривает и потом долго смотрит в окошко на черный тополь.