Особенно неприятным было то, что это уже вошло в систему, причем Эдику удавалось присвоить все права ущемленной стороны, и он с полным правом мог высказывать свое неудовольствие, называя Машу «ее дочерью». В такой ситуации просматривалась своеобразная психологическая преемственность. В свое время, как только Маша чем-то не угождала маме, то автоматически переименовывалась в «дочь своего отца». Точно так же, как теперь из просто Маши, жены Эдика, она превращалась в «дочь своей матери», что звучало почти судебным определением.
Поскольку слезы из Машиных глаз продолжали катиться не переставая, мама подумала и решила сменить тон. Ее голос тут же наполнился «пониманием» со всеми возможными оттенками сочувствия. По ее лицу было видно, что она лихорадочно листает в уме уже подзабытого доброго доктора Спока, который, помнится, ради детей даже не гнушался объявлять пожизненную голодовку. Увы, мама не находила нужной страницы и нужного абзаца, где бы содержались рецепты по поводу того, как вызволить великовозрастное дитя, девочку не только взрослую, но и замужнюю, как вызволить ее из пучины нравственного конфликта, когда она дошла до той точки безысходности, где самоубийство представляется не тягчайшим грехом против нашего православного бога, а блаженным освобождением от горчайшей земной юдоли.
— Я больше не хочу жить, мама. Я ненавижу жизнь!
Таким образом, суицидные настроения дочери были налицо.
— Но у тебя прекрасная жизнь, Мария. Какого тебе рожна, дурочка? Чего ты добиваешься?
— Прекрасная жизнь, мама! О чем ты говоришь? Посмотри, я стала, как бочка! Я вешу уже почти сто килограммов!
— Ну и что? — удивилась мама. — Почему ты должна отказывать себе в еде?..
— Да разве в этом дело?
— Посмотри, какая у тебя прелестная квартира! А вид, вид какой — прямо на золотые купола! Разве каждый может похвастаться таким видом?
— Мама, — заголосила Маша, — я хочу работать, а он мне не разрешает!
— Разве у вас проблемы с деньгами?
Мама ужаснулась, предположив, что у Эдика не клеится с бизнесом. Неужто она ошиблась и выдала дочку за никчемного человека? Неужто Эдик так плох, что даже влиятельный папаша махнул на него рукой?
— Нет, мама, не в этом дело, — бессильно выдохнула Маша. — Просто я хочу работать. Я не хочу быть пустым местом. Разве для этого ты устраивала меня в спецшколу, разве для этого я участвовала в олимпиадах? Ведь я мечтала учиться на факультете журналистики!
Мать расстроено взглянула на нее и покачала головой.
— Ты же бросила учебу, — удивленно напомнила она. — Ты же вышла замуж. Разве мало развлечений? Притом у тебя такой замечательный муж — Эдик Светлов!
В общем, было утро, и Маша лежала донельзя зареванная и с затекшими членами. Дрожащие пальцы с трудом держали хрустальный бокал с экологически чистым освежительным напитком.
Единственное, что она точно знала, это то, что жизнь пропала, что все безнадежно испорчено.
Кстати сказать, хрустальный стакан в ее руке (всего в сервизе их предполагалось двенадцать штук) явился решающим аргументом Эдика, когда он обратился с упреками к теще. Дело в том, что в течение прошедшей ночи одиннадцать из них Маша расколотила во время очередного семейного разбирательства, поскольку испытывала острый недостаток в доводах словесных и, вообще, от отчаяния. Подобные ежедневные разборки с Эдиком заканчивались одинаково — то есть ничем. Маша снова усаживалась перед телевизором. Ей даже лень стало пройтись по магазинам, чтобы присмотреть себе что-нибудь эдакое. Она объедалась жирным, соленым, сладким и острым. Вообще, жевала все, что попадалось под руку, заливая это ненормируемым количеством пива. Иногда среди дня усаживалась в уборной и впадала в состояние прострации. Ей казалось, что она уже агонизирует. Она давно отчаялась найти что-нибудь, что могло заполнить ее жизнь в промежутках между превратившимися в некий предшествующий безудержному чревоугодию ритуал поездками с водителем-охранником в магазин — выбирать и закупать жратву. Эдик неукоснительно требовал от нее отчета в том, сколько и по какой цене было приобретено. Сам он возвращался домой к девяти или к десяти вечера, чтобы по неискоренимой советской привычке потешить себя за ужином программой «Время». К тому же во время новостей он был избавлен от необходимости беседовать со своей на глазах расползающейся женой.
— Прошу тебя, Эдик, — начала она взывать к мужу накануне вечером, — неужели мы не можем нормально поговорить? Обещаю не повышать голоса и не плакать. Пожалуйста, Эдик! Просто мне надо спросить тебя кое о чем. Оставь свой проклятый телефон хотя бы на одну минуту! — вскрикнула она, поскольку тот поднялся с явным намерением запереться у себя в комнате.
Крик перешел в истеричный визг, который быстро достиг максимального регистра и, без сомнения, был услышан тремя этажами выше и тремя этажами ниже, несмотря на добротность сталинских перекрытий.
— Я отказываюсь с тобой разговаривать, — заявил Эдик, досадливо отмахиваясь переносными телефонами. В каждой руке по «билайну». — Да, отказываюсь. Надоели твои слезы и твой визг! Соседи решат, что мы некультурные люди. А то еще снизу прибежит охрана, подумают — у нас ЧП…
— Ладно, Эдик, — прошептала она и, собрав последние силы, взяла себя в руки. — Теперь ты видишь, я не плачу и не кричу. Теперь ты можешь меня выслушать?
— Чего тебе от меня надо? — наконец сказал он, неприязненно оглядывая Машу с головы до ног.
— Прошу тебя, Эдик, — взмолилась она, — я хочу устроиться на работу. Пожалуйста, позволь мне работать. Большинство жен воюет с мужьями, требуя побольше денег. Я же просто хочу чувствовать себя человеком. Я хочу работать.
— Нет, я не хочу, чтобы моя жена работала, — отрезал Эдик. — Я не хочу, чтобы за моей спиной шептались: «Этот жадный еврей даже свою жену заставляет пахать!» Зачем мне этот геморрой? В конце концов, дома тоже достаточно работы. Почему бы тебе как следует не заботиться о своем муже, а?
Кажется, он ее просто не слышал, как если бы она вдруг заговорила с ним на иврите, которого он не знал. Как растолковать ему элементарную вещь: дело не в деньгах, которыми, если уж быть до конца точным, он ее не так чтобы осыпал. Пропади они пропадом, его деньги. Работа — это то, что необходимо для душевного и умственного здоровья. Это ее единственная надежда на спасение… Она была готова устроиться куда-нибудь обыкновенной секретаршей… Но Эдик упорно твердил одно:
— Я категорически против, чтобы моя жена работала. Да еще какой-нибудь подстилкой-секретаршей. В нашей семье это не принято. Не принято — и весь разговор.
— Но если только для начала… Только пока не найду что-то более достойное…
Он пристально посмотрел на Машу, а потом поганенько хохотнул:
— Если уж тебе так не терпится, можешь обслужить меня прямо сейчас, а потом свари кофе. Считай, с этого момента я принял тебя в свою фирму, и ты можешь приступать к своим обязанностям.
Мама была весьма смущена надрывными жалобами дочки. Это ведь она в свое время внушала ей, что та должна как можно скорее выскочить замуж, поскольку при ее очевидной склонности к полноте с возрастом это будет довольно трудно сделать. Не обзаведется мужем молоденькой, так потом ее всенепременно разнесет, а значит, весь век куковать одной. Маша послушалась, выскочила замуж — и что же?.. Не прошло и года, а она уже не узнает себя в зеркале.
— Доченька… — начала мама. Таким тоном разговаривают с душевнобольными. — Не подумай, пожалуйста, что мне безразличны твои проблемы, но, мне кажется, нам нужно все тщательно взвесить и не спеша решить, как поступить… Только не сейчас, когда ты так взволнованна. Немножко попозже…
Но разве Маша уже давным-давно все не взвесила? Взвесила. Взвешивала. В том числе и себя… Разве она не исследовала себя в зеркале, наблюдая, как заплывают жирком ее когда-то прекрасные голубые глаза, как нос проваливается, исчезая между раздобревшими щеками, как свинячьи складки формируются вокруг подбородка? Разве она ослепла, чтобы не заметить, что груди превращаются в бурдюки с жиром, а талия давно слилась с тяжелыми бедрами Гаргантюа? Она уже и не помнила, что когда-то ее щиколотки были изящными и тонкими, словно у антилопы, а теперь не пролезают в стандартную обувь, и приходится покупать белье, которое годится разве что для слонов… Даже самые плюгавые и никудышные мужики не засматриваются на нее на улице, а это — последний признак того, что она безнадежно деградировала… Словом, все, что ей оставалось: или наглотаться какой-нибудь убойной дряни, или, целыми днями сидя