его, но долго еще в небе пылают золотистые облака. Видела же она, видела не раз – и море, и небо, и как солнце садится, – а только сейчас открылась ей вся эта непостижимая красота. И возвращаются, когда уже густо повысыпали звезды над морем.

Спросит его:

– Замерз?

А он обнимет ее за плечи поверх бушлата:

– Вот об тебя согреюсь.

Хотелось спросить, как мать называла его, маленького, как со двора звала домой?

Не полным же именем: Георгий. Ох, о многом расспросить хотелось, но она еще не чувствовала за собой этого права, не решалась.

Страшная рана была у него в боку, она иногда прикрывала ладонью рубец этот, стянувший кожу. Он вздохнет полной грудью, и под ладонью у нее вздувалось там, где у него ребро вынуто. И от боли за него, от страха ноги отнимаются.

– Ты же можешь не идти! Любая комиссия тебя отставит.

– Ну, и как ты это себе представляешь? Солдаты, мальчишки, не обученные толком, – в бой, а их командир роты… У меня один был, все переживал: диплом в техникуме защитить не успел. Он за всю жизнь хорошо если раза три стрелял из автомата. Срочно схватили: потом защитишь! Защитил…

– Но ты изранен весь! Кто тебе что скажет?

– А сам я себе что скажу?

В темноте она увидела холодный блеск его глаз. Она уже видела его таким однажды.

Специально для него выпросила у старухи Клавдии Петровны на вечер маленький переносной телевизор: может, захочет новости посмотреть. После простить себе не могла. Им уже и молчать вдвоем было хорошо. Но временами брало сомнение: вдруг скучно ему с ней. И постаралась. Включили, как все люди за ужином, последние известия. Показали оттуда: в кузов грузовика вдвигают носилки с человеком, лица не видно, кровь сгустками. Выгоревшие дотла разбитые дома. У кучи битого кирпича и мусора собака рвет зубами распластанное на земле тряпье. Камера пошла дальше.

Ноги в высоких солдатских ботинках. Упершись лапами, собака дергала остервенело, вздрагивал ботинок, вздрагивал ее по-волчьи поджатый хвост.

– Выключи! – сказал он чужим голосом.

От пламени костра ночь была непроглядной, редкие искры улетали вверх и гасли. Он развел огонь под скалой, и они сидели в отсветах пламени. За ее спиной – косые, осыпающиеся пласты древней породы, за ним – тьма. И почудилось вдруг: нет ничего за его спиной, край, обрывается земля, и только тьма, звезды, вечный холод. Но он подкинул сушняку, задымило, задымило, запахло смолисто, вспыхнул огонь, и выступили на свет деревья из тьмы. А он все так же сидел, скрестив ноги по-татарски.

Потом лег на бок, на левый, нераненый бок, смотрел в огонь, подперев голову. А она смотрела на него, на его лицо, оно то светлело, то хмурилось в отсветах костра.

– Неужели тебе не хочется, чтобы был кто-то, похожий на тебя? – Из души само вырвалось.

Он вынул из костра горящую ветку, прикурил, жмурясь от жара. Показалось, сейчас скажет главное, она ждала. А что он мог сказать? Чтобы не видеть молящих глаз матери, неотступно сидевшей возле него, он раньше времени выписался из госпиталя.

И вот теперь она глядит на него исступленно. Не объяснишь ей: пока там война, нет ему места в мирной жизни. Да и будет ли? Там, по крайней мере, долг избавляет, а здесь все является заново и точит душу. И надо же было ему встретить эту женщину с таким не подходящим ей именем Изабелла, и вот жаль ее.

Дед его погиб на великой войне. Дед… Двадцати одного года от роду. Вот он, наверное, не хотел, чтобы в жизни, которая наступит, ничего от него не осталось.

И бабка (он помнит ее старой, грузной, курящей, а на уцелевшей фотографии красивая она в молодости) понесла в себе среди смерти и уничтожения зародившуюся в ней жизнь. И чуть не угодила под трибунал: закон того времени был прост – забеременела, значит, с фронта хочет сбежать. Но ей повезло. Пока судить собирались, ранило: тащила на себе раненого, обоих миной шарахнуло. И все для того, чтобы их внуку досталось воевать на этой позорной войне, которой будут стыдиться. «Неужели ты не хочешь, чтобы был кто-то, похожий на тебя?» Нет, сыну своему он этого не пожелает.

А она ждала, что он хоть слово скажет.

– Господи, раньше я эту войну ненавидела, а теперь их видеть не могу. Что им надо, почему замиряться не хотят? Мы терпим, чем они все лучше нас?

Будто издалека странно так посмотрел он на нее, и долго помнила она этот его взгляд, столько слов ему потом было сказано, но мысленно, мысленно, потому что его уже с ней не было. Она не знала, что в этот вечер, разложив костерок под скалой, он прощался с нею.

Она не знала, не почувствовала, и сердце ничего не подсказало ей. И когда услышала, что соседи режут барашка, побежала к ним в перерыв. Барашек был молодой, она попросила отрубить ей килограмма два-три, но хозяин, усатый, толстый, взял на ладонь заднюю ногу и, подкидывая ее на весу, пошлепывая сверху, говорил, любуясь: «Не порть!», и она взяла целиком, представив, как на столе это будет лежать на блюде. А хозяйка обещала зажарить. Самой ей некогда было и не в чем, да и боялась испортить: не приходилось ей никогда зажаривать вот так целиком.

Стояла оплетенная бутыль местного вина на столе, арбуз соленый на тарелке, а на кровати, в подушках, в одеялах, – баранина в глиняной посуде, вся комната пахла ею. Он придет, она выложит на блюдо баранью ногу, обложит ее персиками и грушами из компота, а разрезать мясо большим ножом будет он сам. И это будет их прощальный вечер.

Весь день она была как в огне, ничего не ела, и не хотелось есть без него, весь день в радостном волнении. И теперь сидела, ждала. Она так намоталась за день – и на съемках, и в магазин сбегать, и к хозяйке не раз, и домой забежать, – что, сморенная усталостью, не заметила, как задремала. Но, услышав его шаги под окном, вскочила с живостью. Тень от пола до притолоки встала в дверях. Светил месяц в окно, в спину ей, и она не сразу сообразила: это была ее тень.

Теперь, если не было режиссера в монтажной, Изабелла садилась в сторонке, ждала.

Фильм уже монтировали, и что-то не ладилось, что-то вырезали, что-то, говорили, будут доснимать. Ее это не интересовало. Она ждала увидеть все ту же сцену: проход офицеров. И, если позволяло время, монтажница звала ее, она подсаживалась к монтажному столу. Мелькание, мелькание, и вот двинулся строй, вздымая известковую пыль. Ремни, портупеи, погоны, фуражки с кокардами, лица, лица. Его лицо. Крупно. И, словно захлебнувшись воздухом, сердце пропускало удар, немели щеки. И звучало в ушах:

Взвейтесь соколы орлами,

Полно горе горевать…

Конверт от него наутро, после того как она весь вечер прождала, принес парнишка лет двенадцати: «Прости, что не сказал, – писал он, – долгие проводы – лишние слезы. Будет возможность, напишу». С тех пор – ничего. Иногда она включала телевизор в надежде увидеть его: вдруг мелькнет. Уверенно говорили, показывая на карту, военные с большими звездами на погонах. Проносились на бронированных машинах солдаты с оружием в руках, молодые парни, но уже не зеленая молодежь, у этих – боевой азарт в лицах. Возле разбитого дома горбоносая женщина в платке говорила, опустив глаза, чувствовалось, она видеть не может того, кому говорит:

«Оставьте нас. Нам ничего от вас не надо». И опять не впервые показывали этот раскопанный ров, распластанные люди на дне его, а живые, зажав тряпками носы, ходят по краю, заглядывают вниз. Точно как на той войне, которую она знала по фильмам, вот так же после немцев раскапывали рвы, и живые опознавали убитых.

Он снился ей однажды, стриженный наголо, в белой, словно смертной, рубашке, худой такой, что выпирали ключицы. И голова худая, виски провалились. Он не узнавал ее.

И, напуганная этим сном, она как-то в сумерках зашла на теплый свет свечей в церковь на углу.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×