— Прекратите! — визжал я. — Остановитесь!
Но никто не слышал меня.
Все продолжали заниматься своим страшным делом.
И тогда меня вновь опустило в пыточную. И я набросился на волосатого, отодрал его от жертвы. Принялся растолковывать что-то, объяснять. Но он не слушал меня, а злобно хихикал и плевал мне в лицо. Он думал, что я хочу обдурить его. Это было мерзко и гнусно. Но я не сдавался.
— Вы сволочи! Вы гады! Вы нелюди поганые! — вопил я и бесновался. — Люди бы давно поняли, в чем дело и простили друг друга! И тогда круг бы разомкнулся! Эх вы, порождения гиен и крыс!!!
И тогда волосатый вдруг быстро отвязал свою жертву, у которой уже отросли новые руки и ноги, вылезли новые зубы. И вдвоем они схватили меня, подволокли к железному креслу и бросили на стальные шины.
— Сейчас ты по-другому заговоришь! — прохрипел волосатый. И подмигнул бывшей своей жертве: — Давай!
Тот захохотал, сунул в жаровню дубину залитую смолой, подождал миг, пока разгорится — и с силой ткнул мне в лицо.
Это было лишь началом.
Они зверски пытали меня целые сутки. А мой верный, добрый и неотлучный дьявол-хранитель стоял за креслом и беспрестанно тихо хохотал мелким нутряным хохотом.
— Ты хотел видеть все, червь? Видь!
Эти страшные сутки длились для меня целый век, и терпя боль адскую, я претерпевал боль, усиленную в миллиарды раз, ибо видел всех пытаемых в этом круге, ибо сидел в каждом пыточном кресле, висел на каждой дыбе. И не было ни мне, ни одному из несчастных пощады.
Но претерпел я все. И вечность прошла.
И оба моих мучителя сели на шины.
И налились мои мышцы невиданной силой. И затрепетало сердце в неистовой жажде отмщения, задрожали ноги и пересохло в горле от желания люто терзать палачей своих.
— Отведи свою черную душу, ублюдок! — улыбнулся с пониманием и даже сочувствием мой милый дьявол-хранитель. — Покажи им, на что ты способен! И пусть пожалеют они о всем сотворенным с тобою! Ну, давай же!
И оказались в руках моих пылающие клещи.
И поднял я их на мучителей моих.
И поднес к их искаженным ужасом лицам.
И бросил себе под ноги.
Отвернулся.
Примечание редакции. В этом месте в рукописи всё перечёркнуто, бумага смята, видны следы огня и крови. Видимо, признания давались нашему герою с огромным трудом. Он был на грани нервного срыва. Но судя по дальнейшему, воскресший выдержал нечеловеческие испытания. Ибо в Писании было сказано, что один раскаявшийся грешник дороже Господу, чем 99 праведников (что нам абсолютно непонятно — почему?! Вот где таится непостижимая тайна! Ведь если так, то для Всевышнего один раскаявшийся маньяк, замучивший девяносто девять своих невинных жертв, дороже, чем все эти жертвы…) Непостижимая загадка! И как после этого жить праведно, коли будешь знать, что праведностью своею не заслужишь и сотой доли раскаявшегося грешника… Тьма. Тьма кругом и повсюду.
И померкло все до тьмы непроглядной. И вдавило в землю плитой гранитной, прессом чугунным. Заорал я истошно… но ни звука не вырвалось из горла моего, в нутре моем поганом умер хрип и стон. И понял я, что вновь очнулся в гробу своем — под землею, на поганом кладбище. Навалилось мучительное удушье. И не щадя пальцев, ногтей, зубов, вгрызся я в прогнившие доски гроба… наверх! наверх!! наверх!!!
Как червь земляной, извиваясь в гнили и мерзости, потея холодным смертным потом и раздирая в лоскуты кожу и мясо, выползал я наружу, на свет Божий, во тьму промозглой лунной ночи… Но нет! Хватит! Нет сил больше писать об этом! Нет сил вспоминать все те муки непереносимые. Ибо вырвался я тогда на землю опять лишь на одну ночь. И минула она. И сгинул я с нею вместе. Круг за кругом проходил я адскими дорогами. Это на земле прошло полтора года, как я издох, убиенный топором, а на том свете мытарился я целую жуткую и непостижимую вечность. И все семнадцать приконченных мною баб приходили ко мне тысячи раз… и тысячи раз терзали меня, раздирали в клочья и убивали. И все другие приходили ко мне. И не было от них спасения. А та, что в красном пальто, что в кирпичах уснула навечно, являлась мне первой, смотрела ледяными сатанинскими глазищами — душу переворачивало. И вспоминались мне глаза попа, что в церквухе от меня отвернулся. Жуткие глаза, страшные — будто он все мое будущее узрел сразу. Узрел и содрогнулся от ужаса, от боли за меня и за себя, не способного помочь мне, от ужаса лютого. Только тогда я понял, что было в его взгляде. Но для этого пришлось мне пройти всеми дорогами преисподней и вывариться в каждом котле ее, выстудиться в каждом леднике гибельном. И не слышал я больше голосов…
А услышал только в последний раз, когда все повторилось мучительнейшей чередой. И снова очнулся я в гробу сыром, в расползающейся и гниющей плоти своей. И не шевельнулся я, почуяв удушье. Не хотел я больше на землю, на свет белый. И готов был пройти по пути страданий еще и еще раз, сторицей и более того, только не наверх, только не туда… И вот прозвенело в голове моей, прогудело без тембра, без добра и злобы, безучастно:
— Ты свободен!
Обезумел я. Не поверил голосу. Заорал хрипом не слышным:
— Чего-о-о?!
Но не услышал ответа. Ибо силы высшие и нижние два раза слов своих не повторяют. И понял, что кончился путь мой смертный.
И начинается путь новый.
На этот раз я умирал сто раз, я задыхался и терял сознание, я стонал, выл, скрежетал зубами, продираясь сквозь толщу земную из могилы моей — каждая пядь, каждый вершок земли давались мне болью дикой, страхом смертным и отчаянием.
Целую вечность выползал я из заточения моего: умирал и воскресал бессчетное число раз, надрывался, рвал хребет, жилы, стенал и вопил.
И выполз.
Вот тогда и почувствовал я, что тело мое, живое, только израненное, изрубленное, изорванное. И не убивал его, не жег больше дневной свет, ибо не мертвым я восстал из могилы, а живым воскрес. Но не мог на свету белом я быть, не мог — узревшие меня, не перенесли бы вида моего. И потому той же ночью уполз я на окраину городка — голый и мокрый аки червь, в кровище собственной и гное, уполз по сырой земле, меж луж и помоек. Спрятался в подвале брошенного, заросшего репьем дома. По ночам выползал, обшаривал мусорные баки и поедал отбросы. Две недели отлеживался и отъедался я, прежде чем сумел на ноги встать. И тогда впервые показался я на люди. Мог бы убить забулдыгу какого-нибудь, прохожего позднего, обрядиться в его одежды. Но не стал этого делать. В полуистлевшей мешковине с помойки добрел я до угла заводского, сел, драньем прикрыл голову и протянул руку.
За неделю я собрал грошей на самый дешевый костюм, рубаху, плащишко уцененный и стоптанные башмаки. А еще через четыре недели поехал в Москву. Но каждую ночь с сумерек и до рассвета сидел я с огрызком карандаша по чердакам и писал страшную повесть мою. Не дописал до конца… ибо не написал ни начала, ни середины, не уложились они в рассказе моем. Коли достанет сил, позже допишу. И отдал я все написанное мною в единственную редакцию, где не отвернулись от меня. Лишь одна газета дала мне слово — “Голос Вселенной”. И теперь мне бояться нечего. Даже если спецслужбы и спецмедчасти, что охотятся за мною девятый месяц, изловят меня и запытают насмерть — не боюсь, не напугать им меня, пуганный, а вот люди узнают про тот свет, и про этот свет… и может, простят меня, окаянного, как простил меня Всевышний за муки мои и тяготы.
От редакции. На этом обрываются документальные записки воскресшего и раскаявшегося маньяка-убийцы. Мы надеемся, что когда-нибудь он снова придет к нам, снова принесет очередную ученическую тетрадку, испещренную нервным корявым почерком. И мы узнаем еще больше о мирах иных и неведомых.
Мы не станем давать комментариев специалистов, так как убедились, что человеческое им чуждо, что в каждом из исследователей живет помимо его воли вивисектор. Но не изучение и рассматривание в лупу нужно страждущим и болящим, а лишь понимание и сострадание. Возможно, воскресший уже давным-давно пойман властями или мафией, что одно и то же, давно он не заглядывал к нам. Не исключено, что его повторно убили, и не удивимся мы этому, ведь за последние годы «демократических реформ», вылившихся в государственный геноцид русского народа, миллионы людей по всей России были уничтожены. В страшное и горькое время мы живем. И ежели уже мертвые восстают из могил своих и несут нам вести о горестях того света, будто успокаивая нас на свете этом, то недалек, видно, конец века, предреченный и неминуемый.