Со всех сторон были блестящие слезами радости, любящие глаза, со всех сторон были губы, искавшие поцелуя».
Черная «Волга» Георгия Мокеевича Маркова осторожно въезжала в ворота, огибала скверик, где на каменном пьедестале задумался Лев Толстой, и останавливалась у главных дверей. Открывалась дверца, нога в вычищенном до блеска ботинке ступала на асфальт, зимой – на разметенный снег. И, не испачкав подошв, в шубе с бобровым (или из выдры?) воротником, добротной такой шубе, какую шьют один раз и на всю жизнь, не успевший раскраснеться на морозе, прямо из теплой машины в тепло, Георгий Мокеевич поднимался по двум маршам мраморной лестницы, и мраморная нагая дева в нише, по мере того как он пушистой меховой шапкой достигал ее подошв, коленей, выше, выше, прикрывала мраморной рукой свое очарование.
Отразясь на последней ступеньке в полный рост в старинном зеркале, он соступал с мрамора на паркет навстречу самому себе, выходившему из зеркала, а уже разносилось дуновением: «Прибыл! Идет!» И все живое почтительно уступало дорогу, и во всех комнатах и отгороженных клетушках, над всеми канцелярскими столами охватывал служащих трудовой энтузиазм.
Он же, в шубе и шапке, мерным шагом шел мимо белых старинных закрытых дверей той самой залы, где теперь не ломберные столики, а буквой «Т» сплошной огромный стол для заседаний под зеленым сукном, где и воздух, и сукно, и стены впитали запах окурков, входил в приемную, в свой кабинет, увешанный дарственными коврами, раздевался, причесывался, садился за стол, и согласно рангу и чину начинали входить к нему с папками для доклада. Департамент оживал.
Не могу опять не отвлечься. Однажды в Дубултах, в июльский жаркий день, когда и солнце и море слепили настолько, что без защитных очков невозможно было смотреть, появился на пляже Георгий Мокеевич. Он только что прибыл и шел по песку в своих черных, вычищенных до блеска кожаных ботинках, в темном костюме, в галстуке, а в море плескались, а на белом песке, как на лежбище, грелись загорелые тела, они выглядели неприлично обнаженными, когда он проходил мимо.
Возможно, совпало так, но в тот день всех писателей и их чад и домочадцев кормили в обед икрой.
И другое совпадение: к вечеру, когда огромное на закате солнце уже коснулось моря, и море на всем пространстве тихо сияло, по берегу, тоже в ботинках, в костюме и в галстуке, прошел, гуляя, премьер, Алексей Николаевич Косыгин, прибывший на отдых в свою резиденцию. Не было замечено торпедных катеров на рейде, но со стороны суши его сопровождала охрана: спереди, сбоку и в арьергарде.
У каждого охранника в руке – маленький чемоданчик. Прошел он по пляжу в сопровождении охраны и на следующий день, но был уже без галстука, лицо его, обычно сумрачное, нездоровое, лицо человека, который вслед за жизнелюбивым Брежневым считает и считает, подсчитывает, во что в рублях обходится бодрое царствование, было на этот раз слегка освежено загаром. Но Георгий Мокеевич и на другой день в жару прогуливался по пляжу в темном костюме, в галстуке, и среди множества следов босых ног на мокром песке четко печатался след его ботинок.
Обнаженным, купающимся видеть его не довелось.
И вот врачи под руки сводят его с трибуны и дальше, дальше, и дворцовые двери закрылись… И заволновался съезд. О чем? Да все о том же. В министерстве и волнения все – министерские: кого назначат, что кому от этого перепадет? Хотя, казалось бы, единственная власть, которой может и должен обладать писатель, власть духовная, власть над душами и умами людей. И достигается она не должностью, не внешними отличиями, а единственно силой таланта, силой нравственного примера. Но в залах, в коридорах, во дворцовых палатах, в Георгиевском зале, где золотом по мрамору – имена героев, кому благодарно отечество, шло великое шептание. Не просто так прогуливались по наборному паркету властители дум, составлялись партии, зрели планы… А может, просто воздух дворцовый таков? Какие только планы и заговоры не зрели здесь, каким еще суждено быть!
И позади президиума, там, куда не всех допускают, для чего и поставлены у дверей вежливые люди в штатском, тоже шло незримое борение. Каюсь, в том, что первым секретарем Союза стал в конце концов Карпов, есть и моя доля вины. Не решающим был мой голос, далеко не решающим, знаю и других, кто его предлагал, а еще больше – не знаю. Была незримая рука, которая двигала его и, кажется, не одна рука, в этом я в дальнейшем мог убедиться.
И ничему не учит опыт жизни. Когда нет имени, авторитетного для всех, когда рвутся к власти самые ярые, решают до наивности просто: надо, чтобы кто-то занял место, хоть шляпу на кресло положить.
Мог ли я тогда думать, что пройдет не так уж много времени, и Карпов потянет и журнал «Знамя», и меня в суд, и будет происходить нечто позорное? Но это – отдельный рассказ.
МЫ ВАМ ПЕРЕКРОЕМ КИСЛОРОД
Оглядываясь в недавнее прошлое, все больше убеждаюсь: закон о печати приняли по недосмотру, просто депутаты оплошали. Нынешние ни за что не пропустили бы его.
Где это видано, чтобы власть сама на себя надевала смирительную рубашку? Но помогли два обстоятельства: некоторый дух вольности, который ощутило общество, и твердое убеждение, что законы у нас пишут для наглядности, исполнять их не обязательно. Приняли и этот.
Что же до мнения народного, то за свою историю немного пословиц о законе сложил наш народ, куда больше – о начальстве, о приказе, о послушании: как жили, так и сложили. Но и в тех немногих – твердое убеждение: где закон, там и грех. А потому – «Что мне законы, когда судьи знакомы».
А вообще у нас, как в той районной бане, про которую, возможно, не все знают, тогда надо рассказать, потому что это не выдумано, все так было. Отремонтировали баню, лавки новые, чистые, каждому над лавкой – свой персональный душ. Но рукоятки управления, краны все вынесли на одну, главную панель. Вот сквозь пар идет намыленный человек включить над собой душ, и стал в недоумении: где его кран, где чей?.. Повернул один, кто-то с криком вскочил, ошпаренный. Повернул другой, кого-то холодной водой окатило.
Журналы наши тоже, хотя и располагались по разным лавкам, но краны все на одну панель в Союз писателей были вынесены. Туда подадут команду, они и поворачивают кран. Хорошо, если умелой рукой, но наверх-то рвутся не те, кто умел, а кто смел.
Покойный ныне Михаил Ильич Ромм рассказывал, как встретил он однажды на улице бывшего министра кинематографии Ш. Возможно, должность эта называлась тогда иначе, например, председатель комитета или нарком, но суть не в названии. Разные люди в разное время возглавляли наш кинематограф, побывал в этом кресле даже глава Воронежского НКВД Дукельский и тем остался памятен, что, бывало, докладывает ему секретарша, мол, режиссер такой-то пришел на прием. «Введите!»
Так вот встретились они как раз у Мосфильма, и Ш. пожаловался с тоскою: «Не то мне обидно, Михаил Ильич, что меня сняли. Я за этот год начал уж было в кинематографии разбираться, и вот тут меня как раз снимают…»
Помню, прочли мы закон о печати, увидели, что отныне можем сами стать учредителями журнала, независимыми, никто над нами не будет поворачивать ручки кранов, а нас то ошпарит, то окатит ледяной водой, одним словом, разрешено жить своим умом, прочли и себе не поверили. Однако пригласили юристов, они растолковали нам: можете, составили все нужные бумаги, и 1 августа 1989 года ровно в девять утра, к началу регистрации был я в комитете по печати. Но не один, с юристом, он за меня знал все наши права. Месяц оставался до конца подписки, и весь этот месяц комитет мог решать, зарегистрируют нас или не зарегистрируют, то есть, в сущности, быть нам или не быть.
Начало не предвещало добра: сорок с лишним минут отсылали нас из комнаты в комнату, а комнат было много, еще больше столов, и все эти милые барышни и дамы министерские с яркими ноготками, тенями на веках и помадой на губах, успевшие подкраситься или занятые этим, все они почему-то были очень недовольны нами: «Вот начнут теперь ходить все подряд!..»
Наконец, попали мы к девице, у которой на столе лежала большая книга для регистрации. «Оставьте ваше заявление», – сказано было нам холодно, и «заявление» прозвучало, как «прошение». Но не зря юрист