– Не дам!
Показалось, там борются, слышна была какая-то возня.
– Не дам! – в голос закричала баба.- Не подходи и не подходи! Сказано, не дам!
Спустя время открылась дверь.
– Вот,- парень совал Але пустой ящик, что-то на самом дне было прикрыто газеткой.
Отец, писал, посылает им два килограмма муки к Майским праздникам, две банки тушенки, пачку печенья, сатин на кофточку.
– А где же…
– Все, что есть,-он отводил глаза. – Что есть…
– Но там мука была! Папа пишет, муки два килограмма! – почему-то обидней всего было ей сейчас за эту муку.
– Что есть, все здесь. Все! – И захлопнул дверь.
Аля редко плакала, за войну она вообще разучилась плакать. А сейчас шла в темноте и сглатывала слезы. И несла этот пустой ящик, в котором газеткой были прикрыты пачка печенья и плоская банка рыбных консервов. Консервы и те заменили. Мысленно она сейчас говорила все, что не сказала там. Вот это и мучило, что не сказала, взяла, что дали, и пошла.
'Доченька! – скажет мать, не ругая, а жалея.-Был бы наш папа жив! Вернется живым, – ничего нам не надо, проживем'. А ее жгло, почему так, почему и она, и мать такие, что готовы промолчать. Те не стыдятся: не дам, и все!
Полная луна светила ярко, когда она возвращалась со станции, подмерзшая земля хрустела ледком, и казалось, не лунный свет, а снег опять покрыл землю. Посреди двора стоял Колька. Один. Четко обрисовалась распластавшаяся тень дома, шевелилась тень дыма над трубой. Колька улыбался, поджидая.
– Ну, как тебе наши последние события? Привел невесту – через всю морду шрам. Отважился! Конечно, мать вытерпеть не могла.
Он, казалось, облизывался от удовольствия.
– Дураком надо быть, привести сюда, в этот сумасшедший дом. Мать все равно жизни не даст. Не-ет, я не такой дурак. А Костька не понимает. Теперь топиться побежал, мать за ним бегает. Небось уж до Косино добежали.
Аля прошла к себе в комнату, сидела, не зажигая света. За стеной Колька заводил старый патефон, несколько раз звал ее, стучал в дверь, в окно. Периодически раздавалось:
– В сия-аньи ночи лу-ун-ной тебя-а-а я увида-ал…
Был, наверное, двенадцатый час ночи, когда по двору, обессиленные, изморенные, уже без воплей – вопли остались там, на пруду,- прошли в лунном свете Прасковья Матвеевна и Костенька. И он же еще поддерживал мать, вел ее под руку.
Дня два после этого стояла в доме выморочная тишина, даже радио не включалось. Жильцов Прасковья Матвеевна не замечала вовсе. Они хоть и не присутствовали, но, конечно, Колька все разболтал, все знали. Чувствовалось, гроза копится. Разразилась она внезапно. Аля как раз посадила на грядке морковь, лук, поливала из лейки, когда в доме раздались задыхающиеся крики Прасковьи Матвеевны:
– Все! Все! Терпела -хватит!..
Ни Костеньки, ни Коленьки не было, мать, вернувшаяся с ночной смены, спала. Аля пошла в дом.
Потом уже выяснилось, что все эти дни тайно искала Прасковья Матвеевна писем к Костеньке, шныряла повсюду, и попались ей Колькины стихи: 'Я от любови не бегу, и обожаю я интимность…' У Прасковьи Матвеевны руки затряслись.
Я от любови не бегу,
И обожаю я интимность,
Но и влюбиться не могу
Я без надежды на взаимность!!!
Когда ты здесь – я удивлен
Подъемом благотворной страсти,
А тебя нет – я упоен
Своим единоличным счастьем.
Когда со мною ты – дивлюсь
Твоим глазам глубоким, строгим,
Я снова в мир страданий рвусь,
К бездумным существам двуногим!..
Там было еще много написано Колькиным красивым почерком, и называлось все это 'Единственное откровение'.
Прасковье Матвеевне кровь в голову ударила. Тут же она ворвалась к жиличке:
– Все! Все! Съезжайте! Давно хотела сказать, хватит!
Та ничего толком не понимала со сна.
– Да что случилось, Прасковья Матвеевна?
– Нет, нет, нет! Зажились! Время военное, скажут, имеете право на площадь. Пойдете в поселковый Совет, а я тогда что?
Аля мыла руки во дворе, и чем сильней кричала Прасковья Матвеевна, тем спокойней она становилась. Вошла.
– Да не пойдем мы, Прасковья Матвеевна, разве вы не видите,- пыталась уговаривать мать.
Возможно, попроси сейчас и Аля, Прасковья Матвеевна побушевала бы и смилостивилась. Но та прошла мимо, вскользь глянула на хозяйку, словно была выше ее ростом.
– Мама, перестань!
– Куда же мы пойдем?
– Нет, нет, нет! Вот я уже и не вольна в своем доме! Я говорю-съезжайте! Вешняки большие, жили у меня, найдете еще.
– Да ведь и месяц не кончился, как же так вдруг?
– Самое страшное, зиму пережили – все! Теперь можно и летнее помещение снять. Любую сараюшку сдадут.
Мать начала было просить, но Аля остановила ее:
– Мама, ты что, не видишь? Зачем, кого ты уговариваешь?
И та сразу успокоилась. За дочку, ради нее готова была на все, даже на унижение, а за себя она давно уже была спокойна. Собралась, оделась и ушла. Вернулась вечером.
– Ну, вот, доченька, что нашла. Выбирать не приходится.
В солнечный весенний день, впрягшись в тачку, Аля везла на новое место их пожитки все с той же табуреткой наверху.
До конца войны оставалось меньше двух недель.
1984
– Вот вы говорите, воздастся каждому по его делам и что заслужил, таков и суд над тобой.
Ничего этого я не говорил, но ему хотелось рассказать, и я кивнул.
– А я вам говорю – ерунда. И тот, кого вы считаете своим врагом, не враг ваш. Только все это мы понимаем задним числом, и все это очень грустно, печальней, чем мы думаем.