— Еська? — От уж кого встретить и не чаялось. Оне, конечно, человек с придурью, но вот чтоб охальничать, так того за ним не видела. А оно вона как…
Я и отступила… и полотенчико протянула, потому как негоже человеку в людных местах ходить, срам не прикрывши.
— Ты… — Он отряхнулся.
И лицо отер.
А лицо это побелело, ажно серым стало. Глаза кровью налилися, самого перекривило аж. Стоит. Полотенчико мое тискает, дышит сипло… и я стою.
Так и пялимся один на другого.
И сказать бы чего надобно, да только мову заняло. Дышим…
Бабы в мыльне верещать, и дверь хлопнула… от той двери Еська и отскочил, полотенчиком моим заслоняясь. А полотенчико этое, которое бабка еще вышивала, невеликим было, цельного мужика, хоть и лядащего, за ним не укроешь.
— Тут он! — взвизгнули, да так, что хоть уши пальцами затыкай. А следом в Еську полетел кувшин да глиняный. Еська от кувшина-то уклонился, а он, о стену ударившися, разлетелся мелкими осколочками, варом плеснул…
А вот чобот девичий в Еську попал…
…и другой кувшинчик, с ружовым маслицем, которым боярыни опосля омовением телеса свои мазали для духмяности и белизны особое… кувшинчик этот парпоровый аккурат в лоб и угодил.
Но ничего, от масла ототрется. А ежель нет, побудет пару деньков духмяным да белым, от энтого здоровью вреда не будеть, польза одна.
— Бей его, девоньки! — раздался рев.
И Еська попятился к лестнице.
— Беги. — Я встала перед дверью и плечиком ее придавила. А то ж с девок станется… девки-то, оне только с виду хилые, небось, слышала я, как в Яцуках мужичка одного вениками до полусмерти забили за то, что в баньке подглядывал. Оне-то, конечно, не боярского роду были, да только мнится мне, что с нонешней знатности Еське малое облегчение выйдет. Без веников, глядишь, вусмерть не забьют, да и все одно позору не оберется. Отговаривать меня он не стал, полотенчико подхватил, маслице смахнул да и поскакал по ступенькам… а я дверь попридержала.
Били в нее.
Пихали.
Говорили матерно, а то и прокленами…
— Охолоните, — велела я, когда вовсе нехорошие слова пошли. Оно-то как бываеть? Злость злостию, да иная на дурные дела людев толкает, за которые после и совестно, и страшно, потому как кажное такое дело свою ж душу мучит. — Ушел он…
За дверью попритихли.
— А ты кто будешь? — раздался строгий голос, сразу ясно — боярская дочь вопрошает.
— Зослава я…
— Открой дверь, Зослава.
— А дурить не станете?
— Да за кого ты…
Но, видать, одернули боярыню сотоварки, потому как стихло. Чуяла я, что шебуршатся, шепчутся, совет, стало быть, держат.
— Открой, — велел уже иной голос.
Что ж, Еська-то ушел, и держать девок в мыльнях мне резону не было. Мне бы и самой искупаться, а то несеть опосля спортивной-то залы, что от коня запаленного.
Ну иль кобылы.
Открыла.
И вошла… в мыльнях было душно, сладко пахло травами и маслами, пожалуй, ажно занадто пахло и травами, и маслами. У меня от энтих запахов в носу засвербело…
Чихнула.
И вновь.
А боярыни расселися по лавкам, в полотенчики укутались, иные на волосах навертели башнями будто. Лица сметаною намазаны, аль творогом, аль еще чем, да только густенько-густенько, так, что и не разглядеть, кто перед тобою. И смешно, и