— Да нет, бабка сказывала, что уехала она в Мязель с супругом своим, там и жила себе. И живет, быть может… шорник-то помер давно, но пока живой был, частенько наведывался, все хвастал, как хорошо его дочка устроилась, в каком доме живет, скольких служанок имеет…
Еська нахмурился. Не по нраву пришлась эта моя гиштория? Так я не больно-то мастерица.
— А парень тот… что с ним?
— А что с ним? Схоронили, как водится. Скинулися всем селом, чтоб свечку поставить Божине за упокой души… девки-то поплакали чутка, погоревали… женихов-то справных немного, да только их слезы быстрые.
— Какая-то неправильная у тебя история, Зослава. — Еська поежился.
Мерзнет? От и ладно… когда тело мороз чует, аль боль, аль иное какое неудобство, то, значится, попустило розум. Вон и глаза нормальныя.
— Почему неправильная?
— А мораль где?
— Мораль… — Я призадумалась, потому как в мудрых книгах у каждой басни мораль имелася, но только ж то басни, придумка назидательная, я ж сказывала, как оно на самом-то деле бывает. Но ежели без морали никак не можно… — Нечего из-за бабы в петлю лезть. Ей с того урон малый, как жила, так и будет жить. И он мог бы. Выучился б на мастера. Глядишь, и сам бы в городе прижился. Там и девку нашел бы иную, которой сам он был бы мил…
Еська похлопал себя по плечам.
— Поучительно…
— А то…
— Спасибо.
— Не за что. — Я ничего-то не сделала, хотя… — Пойдем-ка, чаем тебя напою, а то еще застынешь… тоже мне, удумал, на морозе в рубахе одной по крышам скакать…
— Ворчишь, как матушка… — хмыкнул Еська, но перечить не стал и камзол подобрал, отряхнул от снега. — Зослава…
— Никому я не скажу…
— И за это спасибо… и… извини за те шутки… дурные были…
Тут уж я ничего не ответила.
Вроде и от сердца прощения попросил, да от… верно Архип Полуэктович сказывал, что злопамятная я. Не могу от так взять и забыть, что позору свою, что…
А самовар Хозяин ужо притащил, да какой, медный, натертый до блеску. Шишечками сосновыми растопленный. И вар идет духмяный, наполняет чашки.
Еська свою взял, сгорбился, будто хребтину из него вытащили, глядит да думу думает. И тяжкая та дума, ежель голова Еськина все ниже гнется.
— Пряника возьми.
Пряники чутка зачерствели, но не выкидать же их, для Еськи он, самое оно угощеньице. И пущай жалко мне его, непутевого, да все одно не тот гость, за-ради которого я суетиться стану. Сама пряничек взяла, в чашку макнула. Так оно и мягче, и слаще чаек будет.
Еська тоже взял.
Кошака, сахаром глазурованного, с глазами клюквяными. В рот сунул, смокчет.
Молчит.
Ну и я молчу, ныне-то, чую, можно.
— Что не спрашиваешь, где меня угораздило? — первым не вытерпел он, то ли ухо коту высмоктал, то ли просто молчать непривыкший.
— Так а чего спрашивать? Захочешь, сам расскажешь, а нет, то и соврешь.
— Верно… — Еська вздохнул и кота с ухом обмусоленным отложил. Сунул пятерню за шею, поскребся. — Матушка пыталась вывести… целителей звала… из тех, которых можно звать… да… дядька Нестор сказал, что шрамы больно старые, их если скрывать, то под другими…
— Это как?
— Просто, Зослава… масла кипящего на спину вылить и погодить, пока шкура облезет… а там и лечить, если будет чего лечить.