про его отца. Были и смешные эпизоды. Но самое сильное впечатление на сына произвёл рассказ о том, что я никогда не прикасался к пистолету, если не вытаскивал его для того, чтобы убить. А я не знал, что обо мне ходила такая легенда. Но это далёкое прошлое.
А вот уже в Израиле как-то задолго до интифады обратился ко мне араб из Газы, ремонтировавший помещение нашей больничной кассы, с просьбой проконсультировать его ребёнка. Я обратился за разрешением к своему начальству. «Нет» было обусловлено многими причинами. Но перевесило всё-таки моё «да». На следующий день араб приехал с младенцем. Господи! В пелёнки с полугодовалым младенцем было завёрнуто больше каловых масс, чем детского тела. Я вытащил ребёнка из пелёнок, выбросил их, а малыша помыл под струёй тёплой воды из крана. Затем тщательно обследовал его и назначил лечение. Отец ещё несколько раз привозил ребёнка на осмотр. Последний раз я наблюдал его уже здоровым, когда ему исполнился год и два месяца. Начальство моё вынуждено было смириться ещё с двумя подобными случаями. Надо заметить, что у моего начальства, не имеющего медицинского образования, кружилась голова от странного сочетания у их подчиненного какого-то патологического (по их представлению) желания оказывать помощь арабам и одновременного убеждения о единственном способе разрешить арабо- израильский конфликт – трансферт арабов с нашей территории в арабские страны. Всё это было, как я уже заметил, до интифады.
Без четверти двенадцать я закончил приём больных в Ариэле и поехал в Гинот Шомрон. С пятой дороги, пересекающей Самарию, свернул на север, на тихую узкую пустынную дорогу. Красива она невероятно! Один её участок проходит по узкой глубокой лощине. Это место, представляя себе, как просто сверху забросать автомобиль камнями, я всегда старался проехать на максимальной скорости, несмотря на крутые повороты. Но на сей раз я не смог увеличить скорости. Впереди меня медленно плёлся зелёный арабский форд-минибус. В зеркале заднего вида я увидел точно такой же автомобиль, прижимающийся к моей машине. Я открыл окно, взял свой «Ругер» в левую руку и прицелился в идущий впереди автомобиль. Он припустил и скрылся за поворотом. Я остановил машину посреди дороги. Объехать меня было невозможно. Не выключая мотора, вышел из автомобиля. С «Ругером» уже в правой руке подошел к форду, стоявшему метрах в пяти позади моей «вольво». За баранкой сидел араб лет двадцати пяти. Увидев «Ругер» в моей руке, он перестал дышать и стал белее мела. У меня не было уверенности в том, что он окончил университет Патриса Лумумбы, или некое нерекламируемое закрытое учебное заведение в системе КГБ. Тем не менее, обратиться к нему я решил не на иврите, а на русском.
– В этом пистолете пятнадцать патронов. Если я увижу тебя за мной, пятнадцать пуль будут в твоей башке. Моё идиотское правительство, конечно, посадит меня в тюрьму. Но в тюрьме я буду живым. А ты будешь трупом. Понятно?
Завершил я своё выступление лучшим образцом моего танкистского репертуара, и приблизительного представления о котором не может быть у человека, очень хорошо владеющего русским языком. До сего дня у меня впечатление, что он понял меня отлично. Я сел в автомобиль и поехал. Он стоял.
В следующую среду в Ариэле до начала приёма в кабинет заскочил таксист Иоси.
– Ну, доктор, наделал ты переполох в арабских сёлах. Рассказывают, что здесь на «вольво» разъезжает хромой доктор, Руси, совершеннейший бандит. У него не пистолет, а настоящая пушка. Но здесь же кто-то пустил слух, что надо соблюдать пропорции. Потому что этот хромой доктор Руси друг арабов. Рассказывают, как в больничной кассе, куда не мог попасть араб, ты отмывал от говна арабского младенца и вылечил его.
Сын узнал об этом инциденте не от меня. Дело в том, что я старался вообще поменьше рассказывать о моей работе в Самарии, чтобы не волновать жену. Но Израиль ведь такой маленький. Все знают либо друг друга, либо друга, знающего другого друга. Вот каким образом в Самарии стало известно о младенце из Газы? Загадка всё же. Сын не преминул сострить:
– Изменяешь традициям. Вытащил пистолет и не стрелял?
Увы, изменяю. Возможно, это объясняется тем, что тогда у меня, советского комсомольца, был фашистский «парабеллум», а сейчас – у израильтянина демократический американский «Ругер».
Однокурсники-однополчане
Сентябрьское солнце деликатно прикасалось к лицу, розовому после ожогов. Весёлые зайчики отплясывали от орденов, по достоинству и количеству весьма не обычному для лейтенанта. Он неторопливо переваливался на костылях. До начала второй пары оставалось несколько минут. Можно было не торопиться. За три месяца после выписки из госпиталя перебитые руки ещё недостаточно окрепли для торопливости. Именно поэтому он вчера перевёлся сюда из столичного медицинского института, в котором проучился два дня. Расстояния между кафедрами там явно не соответствовали его, как он сформулировал, тактико-технической характеристике.
Всё нравилось ему в этом относительно небольшом городе. В отличие от столицы, война не оставили здесь своих следов. Студенческая группа оказалась не хуже столичной. Почти половина – фронтовики. Но с погонами только он один. В послевоенном бюрократическом бардаке застопорилась демобилизация. Жаль было терять ещё один год. Он рискнул поступить в институт, получив полуторамесячный отпуск в полку резерва офицеров бронетанковых и механизированных войск.
Студенты его группы уже поднялись в теоретический корпус по шести широким ступеням. Одинокая женская фигура в военной форме украшала площадку у двери. На расстоянии трудно было разглядеть детали. Мешало солнце, слепившее по оси улицы. И только подойдя к самым ступеням, он вдруг узнал Галю. Ту самую Галю из штаба бригады.
– Счастливчик! Боже мой! Это вы? – Галя низверглась со ступеней, раскинув руки для объятия.
Галя… Он так опешил, что неподвижно замер на костылях. Раскинутые для объятия руки девушки увяли и опустились. Галя… Он никогда не видел её так близко. Впервые она появилась в их батальоне после летнего наступления. Он был тогда младшим лейтенантом, командиром танка. Пришла вместе с гвардии подполковником, начальником штаба бригады. И оставалась там всего несколько минут. Младший лейтенант жадно смотрел на ее высокую грудь, на икры голеней, плотно обтянутые подогнанными голенищами сапог. Он мысленно дорисовывал эти красивые икры. Кто-то из ребят сказал, что Галя – подстилка начальника штаба. Он и сейчас не знал, какая у неё была должность. Писарь? Телефонистка? Подстилка начальника штаба… Конечно, это чёрт знает что! Но тогда из-под пилотки на погоны младшего сержанта падали светло-русые пряди. И вся она… И эта грудь! А он ещё не знал, что такое близость женщины.
В седьмом классе, – ему через несколько месяцев должно было исполниться четырнадцать лет, – на уроке физкультуры он вдруг увидел, что у Зины, с которой он дружил, уже не палочки бёдер, а плавно округлённые линии, словно вычерченные лекалом, а трикотажную ткань майки волшебно оттягивают два изумительных бугра. Как сладостно замирала его плоть, как тесно становилось в брюках, когда Зина, будто случайно, прикасалась к нему этими буграми! Девочки в классе созревали быстрее мальчиков. Не раз у него появлялись основания для уверенности в их доступности. Но пуританское воспитание, но непререкаемое табу запрещало ему преступить границу. Девственность недоступна и священна. Девственность – это дар в первую брачную ночь.
Мировоззрение семиклассника не изменилось и оставалось таким же и у младшего лейтенанта. Девственность, чистота… И вдруг – подстилка. Нечто, вызывающее презрение. Почему же он смотрел на неё с таким вожделением?
Только потом, когда она уже ушла со своим подполковником, он вспомнил, что у неё очень красивые темно-карие глаза. Светло-русая с темными глазами. «Пшённая каша с черносливом», – услышал он