поэтому начальство упрекает её в том, что у неё не медицинское учреждение, а настоящая синагога. Но этот тип не только не вкалывал, а считал, что делает большое одолжение, появляясь на работе.
В такое стечение обстоятельств трудно поверить. Пятнадцать лет я не видел и не имел представления об источнике моего фельетона. И надо же – в тот самый день, когда я спросил о нём врача скорой помощи, поднимаясь после работы домой через парк, я увидел его на аллее, выгуливающим симпатичного сеттера. Не знаю, обратил ли бы он на меня внимание. Но сеттер бросился ко мне и, стоя на задних лапах, передними доверчиво упёрся в моё бедро. Я отозвался на доброе ко мне отношение и стал поглаживать длинное мягкое ухо. Хозяин подошёл ко мне и подал мне руку. Пришлось оставить собаку. Я гладил её правой рукой. В левой у меня палка. Должен сказать, что рукопожатие не доставило мне удовольствия. Его рука показалась бескостной, правда, не такой мягкой, как собачье ухо. Скорее – вялой. Но хуже всего то, что она была влажной.
Оказывается, он знал, что я защитил докторскую диссертацию и всё-таки продолжаю работать простым врачом. А вот он растет и надеется вскоре стать профессором. Сеттер продолжал оказывать мне знаки внимания. Я погладил его и не без брезгливости на прощание снова пожал влажную ладонь.
Что ни говорите, но это не случайность, а закономерность.
В конце той недели ко мне на консультацию пришёл старший научный сотрудник института, в котором, как я узнал при встрече, работает хозяин сеттера. Я с удовольствием ответил на все вопросы консультируемого, а потом в свою очередь задал ему вопрос, что представляет собой его сослуживец.
Ответ, надо сказать, меня не обескуражил. Неуч. Ленив. При необходимости поверхностно нахватан. Тщательно вылизывает все места заведующего отделом. Далеко пойдёт.
Я действительно плохой человек. Ну, зачем мне это понадобилось? Но вдруг очень захотелось снова встретиться с ним.
Что это? Подсознательное ковыряние в ране, оставленной ненужным, порочным, погибшим шедевром, до уровня которого мне ни разу не удалось добраться? Не знаю. Возможно, в ту пору такая мысль даже не рождалась в моём мозгу. Но мне определённо хотелось поставить эксперимент. Уникальный. Не у многих советских граждан была возможность поставить такой эксперимент.
Моим пациентом был очень важный чин очень важных органов. Его адъютант, майор, при вроде бы случайных встречах всегда журил меня за очередную, как там считали, крамольную выходку.
Методика задуманного эксперимента была простой, как выкуренная сигарета.
Очень важным органам о моей намечаемой крамоле должно стать известно только из одного источника. Чистый эксперимент.
Прошло больше месяца после встречи в парке. Каждый день, возвращаясь с работы домой, я надеялся на новую встречу. Тщетно. Эх, дурак, чего я не расспросил подробно о его жизни, о будущем, о работе? Я даже не имел представления о том, где он обитает, как оказался в нашем парке.
Нежные снежинки неохотно снижались, не желая коснуться асфальта аллеи, где их растопчут и превратят в слякоть.
Я неторопливо шёл, все ещё мысленно просматривая недавно законченную операцию. Перчаткой я подхватил снежинку и стал рассматривать её ажурную шестилучевую структуру. Я поймал ещё снежинку. И ещё. У всех всё те же шесть лучей. Шесть лучей. Шестиконечная звезда на знамени страны, о которой я мечтаю.
И тут, как стрела, выпущенная из лука, из заснеженных кустов вылетел вислоухий сеттер и передними лапами радостно стал колотить по полам моего пальто. Славный пёс. Но, грешен, я обрадовался не ему, а тому, что сейчас смогу поставить эксперимент.
Мы были в перчатках и – ура! – можно было не пожимать руку.
Разговорились. Я показал ему снежинку и спросил, как он, еврей, относится к такому подобию – снежинка и звезда Давида. Он что-то промычал. Меня не интересовал его ответ. Мне надо было выдать информацию. И я выдавал. Я заговорил о недавней войне Судного дня. Об очередной победе Израиля. О злобной реакции Советского Союза. Крамолы было достаточно для пополнения моего досье.
Через несколько дней меня, как и обычно, случайно встретил майор, адъютант очень важного чина. Думаю, он понимал, что я не верю в случайность этих встреч. Обычное начало разговора. Как дела? Как самочувствие? Что нового?
Прошло уже добрых пять минут. Неужели отрицательный результат? Неужели я мысленно возвёл поклёп не неповинного человека? Но тут:
– Ион Лазаревич, для нас не новость ваше сионистское мировоззрение. Но нельзя же всё-таки, согласитесь, вот так демонстративно пропагандировать антисоветчину направо и налево.
Я согласился, что нельзя. Охотно согласился. Удался эксперимент.
Панегирик
Александру Малинскому
Брат моего одноклассника Соломона Грингольца был старше меня на шесть классов, на семь лет. В последний раз я видел его на их выпускном вечере в июне 1936 года. А в конце января 1942 года мы встретились на пароходе, идущем из Красноводска в Баку. На брате Соломона была новенькая командирская форма. Поскрипывали ремень и портупея. На петлицах сверкало по два кубика. Сразу после выпуска из танкотехнического училища он ехал на фронт с группой таких же новопроизведенных командиров. Человек десять, примерно. Он меня узнал и представил своим товарищам, как самого отъявленного хулигана в нашей школе. Не знаю, зачем это было нужно. На всех произвело впечатление, что я, шестнадцатилетний отрок, уже воевал, был ранен и еду долечиваться в Грузию к отцу моего командира.
Мне и самому было как-то странно, что я еду в определённое место. Из госпиталя на Южном Урале меня выписали в никуда. Посоветовали до призыва в армию, – а должен он был состояться только через полтора года, – долечиться и пожить где-нибудь в Средней Азии. Там теплее. Дома у меня не было. Мой город оккупирован. Где находится мама, я не знал. Поехал.
В Актюбинске на продовольственном пункте случайно встретил моего командира. Командиром моим он успел быть только два дня. Капитан Александр Гагуа пограничник. Служил в 21-м погранотряде. Не знаю, как он попал в нашу дивизию. Воевали мы вместе два дня. После этого он исчез. Не знал и не знаю, куда. Что вообще можно было знать в те июльские дни 1941 года? Капитан Гагуа обрадовался, увидев меня. Расспросил, как и что. Возмутился, что меня из госпиталя выписали так безответственно, и велел мне поехать к его отцу Самуилу Гагуа. Здесь же в продпункте он написал два письма, одно – отцу, второе – председателю колхоза в их селе Шрома, Махарадзевского района. Что он написал, мне было неизвестно. Не стану уверять, что я не прочитал бы этих писем, будь они написаны по-русски, а не по-грузински. Помню только, что, начиная со студенческой поры, писем, не адресованных мне, никогда не читал.
Среди новеньких воентехников оказался грузин. Увидев фамилию председателя колхоза, он чуть ли не стал по стойке смирно. Оказывается, имя Героя Социалистического труда Михако Орагвелидзе гремело по всей Грузии. Вот в такой колхоз направил меня мой командир. Воентехник прочитал письма и перевёл их всей компании. Выяснилось, что я не самый отъявленный хулиган в нашей школе, а героический командир взвода, который стал известен чуть ли не всем подразделениям 130-й стрелковой дивизии. Я и сам не знал этого. Тут градус отношения ко мне воентехников поднялся ещё выше, можно сказать, просто зашкалил, а брат Соломона Грингольца задрал нос, что у него есть такой знакомый фронтовик. По этому поводу меня повели в ресторан.
До этого два или три раза я бывал в единственном ресторане моего родного Могилёва-Подольского. Профсоюз медицинских работников, в котором состояла мама, устраивал по какому-то поводу торжества для детей своих членов. Ресторан тогда казался мне пределом роскоши. Но ресторан на корабле свалил меня с ног. Каким убогим представился в моём воспоминании тот самый роскошный ресторан.
Как обычно, я был голоден. Воентехники обволокли меня своим вниманием, куда большим, чем