— А-а… Не спишь один или с поварихою?
— Сам с собою — достиг полного совершенства. А ты чего досрочно? — я думал, только к утру заявишься. И поступь какая-то не такая — прямостоящая… Не задалось?
— Да нет, Сереж. Просто о войне разговорились, а потом и разбрелись потихоньку…
Он грузно сел на свою кровать.
Если о войне, то понятно. Война по-разному отбирает отцов у сыновей. У Виктора фокус свой она проделала очень уж коварно. На фронт отец уходил из одной семьи, с Дона, а вернулся почему-то к другой и уже — на Ставрополье. Не сказавшись ни жене, ни сыновьям. До седых волос Виктор считал, что отец погиб. Смертью храбрых. А он, после ранения, жил-поживал в соседнем крае. Жизнью тоже не самых робких: ещё двоих сыновей нажил, один из них, как позже обнаружил Виктор, — копия его самого, Виктора. Брошенного на дальнем казачьем хуторе в обмен на Победу.
Чего уж такого необычайного дает война русскому мужику хоть в восемьсот двенадцатом, хоть в девятьсот сорок пятом, что он всякий раз ворочается с неё, если ворочается, более раскрепощенным, чем до войны, и даже более забывчивым? Способным переступать через непереступимое — во имя самого себя.
Неужели только на войне, после войны русский мужик и вспоминает о себе? Опамятывается. Что такого показывает, как чужая баба, она ему, после чего, ежели доживает, необоримо тянет его и на мирные подвиги? Жить иначе. Слаще. Повторно умытый её с ним совместной, материнской и материковой, кровью, считает возможным начать жизнь сызнова…
Будучи уже большим начальником и отдыхая в номере «люкс» кисловодского санатория «Горный воздух», Виктор получил однажды прямо в рецепции письмо без штемпеля.
— Просили передать из рук в руки, — сказала регистраторша, вручая конверт.
— От кого?
— Сейчас узнаете.
Глазки выстроены столь соблазнительно, что Виктор уже обрадовался: неужели от нее самой?
То было время, когда одинокие дамочки, отдыхавшие по соседству с ним, еще искали его общения. Самые смелые по телефону, а робкие и застенчивые — в переписке из номера в номер.
В лифте распечатал и — проехал свой этаж. Вышел где-то наверху и медленно-медленно спустился вниз пешком. Отец! И не под Берлином, а здесь, рядышком, в станице под Кисловодском. Узнал случайно, от соседки, что в санаторий каждый год приезжает человек с его фамилией, да еще и имя-отчество совпадает. И даже год рождения. «Если можешь, сынок, заедь к нам — кто знает, сколько мне осталось…»
«Если можешь…» Умеет же русский человек просить прощенья! Не сразу и разберешь, перед тобою ли виноваты, сам ли ты кругом виноват…
Не радость, нет, вовсе не радость первою зажглась в душе. Горькой-горькой мальчишескою обидою вспыхнула, как соломенная, сама душа. Весь он вспыхнул: просто удивительно, как это от него, такого большого и пылающего, не пыхнул к чертовой матери и весь этот «Горный воздух»! Обида даже не за себя, а за мать, маленькую, старенькую и серенькую, так и не вышедшую больше замуж, так и израсходовавшуюся, подымая сыновей, в нужде и ожидании. На автопилоте отыскал свой номер «люкс», вошел и так же, как сейчас, не раздеваясь, опустился даже не на диван в холле, а прямо на двуспальную кровать в дальней комнате.
Но надо знать Виктора. Даже этой, может, самой большой и жгучей в жизни обиды хватило ровно настолько, чтобы набрать номер давешней смазливой администраторши и заказать черную санаторную «Волгу» не на немедленно, а на завтрашнее утро.
Промаявшись до утра, с кульками, свертками, бутылками — поехал. Заикающийся больше, чем обычно.
Фронтовик встречал его во дворе, почувствовал. Но первым Виктор увидел своего младшего, послевоенного брата, стоявшего позади отца, на крыльце, на возвышении. Как будто самого себя, обомлев, увидал. Даже челку, подлец, зачесывает так же, как старший брат! Разница одна: если старший — дите войны, то этот явное дитя Победы: пузо в два обхвата. Ну, и сразу видать — работа на свежем воздухе, не то, что у Виктора, кабинетная, нервная. Механизатор, небось, дитя природы. Победы и природы. А какого черта было ему учиться — при живом-то, не терявшемся батьке? Зачатый, судя по всему, ещё на фронте, а рожденный уже в тылу. Этого — не забыл, не отдал войне батька…
Парня увидал и уже с другим чувством, с облегчением, входил в комнату. Пожар как бы дождиком прибило.
Отец обнял его, словно блудного сына.
А там и постаревшая, что тоже отметил про себя приезжий, фронтовая медицинская сестра на крылечко высунулась.
Не сразу, не сразу сообщил он матери о нашедшейся пропаже. Где-то через год, когда вновь побывал в «Горном воздухе». Мать же повидаться отказалась. И больше он об отце с нею не заговаривал: женские обиды живут дольше, потому что они еще горше детских. Но сам он еще года три наведывался в «Горный воздух», причем добирался теперь из Волгограда не самолетом, а персональною машиною, чтоб можно было больше привезти всякого разного инвалиду, участнику и кавалеру. А на четвертый год отпуск пришлось взять досрочный — его позвали на похороны. И схоронил, и памятник сам через год поставил: времена пошли такие, что механизаторам, даже послевоенным, стало не до памятников мертвым — прокормить бы живых…
— Знаешь, Сергей, если сейчас на нас, не приведи Господь, нападет кто-нибудь серьезный, мы уже не победим, — сказал после долгого молчания, по-прежнему сидя на кровати и уронив голову в упертые локтями в колени руки.
Интересное начало: что это они там, на свежем воздухе, обсуждали?
— Почему это не победим? Что за пораженческие настроения? Разговорчики в строю…
— Тебе сказать, почему?
— Ну да, интересно же знать, с какого конца козу драть.
— Слушай, — не принял Серегиного тона. — Недавно я был в нашем Волгоградском госпитале. Привозил харчи, подарки ребятам, воевавшим в Чечне. Собрали мне их в буфете. Двоих или троих так даже в инвалидных колясках доставили. Раздали мы с помощниками, что привезли, телевизор на общее пользование преподнесли. А потом спрашиваю; «Поднимите, пожалуйста, руку, кто из города?» Никто не поднял. «А из райцентра?». Тоже ноль рук. «А кто из села, хутора или аула?». Подняли даже те, у кого обе руки на перевязи. Вот так. Суверенитет России большой защищает Россия маленькая. Деревенская…
— Ну и что? И в сорок первом воевала преимущественно деревенская…
— А то, что деревенская сегодня — значит, бедная. В сорок первом народ был более или менее единым. А сейчас у нас аж два народа: бедный и богатый. И как бы богатые ни подталкивали бедных в спину, а воевать, как в восемьсот двенадцатом, беднота все равно не будет. Потому как уже есть, был опыт жизни без богатых и бедных — и его, увы, не вычеркнешь… Другое время на дворе, другие песни.
Сергей не раз поражался своему другу. Речи его нередко «темны и бессвязны», но в них всегда даже сквозь нетрезвое или природное — остаточное — косноязычие светится исподний смысл. Здравый. Народный. Не зря с тертым народцем столько лет, до собственной старости, работает. Вышли мы все из народа, как нам вернуться в него? Так и вернемся — в одну, общую, почву…
— Ладно, Витёк, давай помогу тебе раздеться.
Сергей встал и начал стаскивать с друга рубаху и штаны. Тот не сопротивлялся, хотя и сидел по-прежнему, скорчившись. Когда дело было закончено, так же, подтянув колени к подбородку, калачиком свалился в постель.
— А знаешь, что мне Муса сказал?
Интересно-интересно.
— Вот ты, говорит, сталинградский. А в курсе того, что в Пантеоне Славы на Мамаевом кургане выбита и чеченская фамилия? «Как так? — спрашиваю. — Вас же выслали». «Ну да, — говорит. — Держи карман шире: с фронта никого не высылают — куда уж страшнее! И тысячи наших воевали до конца войны. И, как минимум, один восемнадцатилетний парень, Хан-Паша Нурадилов, защитник Сталинграда, за свои подвиги занесен на скрижали Славы…»
— Так, возвышенно, и сказал: «на скрижали Славы»?
— Так и сказал.
— А ты ему что на это сказал?
— Спасибо, сказал, за науку…