Много позже, краснея и запинаясь, Мюльдюн признался мне: всю дорогу он был уверен, что Нюргуна мы не довезем. Похороним в пути; в лучшем случае, за Кузней, после перековки. Однажды, сказал мой брат-силач, я его уже, считай, убил. Хорошо, не только я. Наша семья. Мы приняли решение, разделили ответственность, и я свыкся, забыл о совершённой подлости. Ты напомнил. Своим упрямством ты ткнул меня носом в моё собственное дерьмо. Что семья? Я — Мюльдюн-бёгё, я за других не ответчик. Предать Нюргуна во второй раз? Всей моей силы не хватило бы, чтобы снова поднять этот камень. Везу сани, не верю, что довезу; загрызть себя готов за то, что не верю. Будто от моей веры что-то зависит! Везу, а сам вижу: несу я его на руках в Кузню, кладу на наковальню, там он и умирает. Синий лежит, холодный. И ничего от меня не хочет. Хоть бы упрекнул, а? Ночью сплю — вижу. Днем бодрствую — вижу. В небе вижу, на земле, под землей. Надорвался я, братишка, хребет сломал. Вот и сбежал. Ты прости меня, ладно?
Нечего тут прощать, сказал я. Вернее, скажу.
С этим временем сплошная путаница.
— Ноги?
Уот вразвалочку побрел к саням. Нюргун смотрел на него снизу вверх, открыв рот. Из уголка рта на подбородок текла слюна. Брат впервые видел живого адьярая, ему было интересно. Уот подмигнул: нравлюсь, сильный? Дьэ-буо! Одной корявой пятерней — одной, клянусь! — он сгреб Нюргуна за грудки. Вынул из саней, поднял повыше. Они стояли лицом к лицу, вровень. Нет, вру. Не умею врать, а вру. Это адьярай стоял, а Нюргун висел. Одеяла, в которые мы завернули Нюргуна, чтоб не замерз в пути, свалились на землю, сбились жалкой кучей тряпья. В чужой рубахе, чужих штанах, чужих сапогах, во всем с чужого плеча, ляжек, ступней, ягодиц, Самый Лучший мог служить живым воплощением позора. Им я хвастался Уоту пятнадцать лет назад. Лгал напропалую, громоздил подвиг на подвиг.
Ноги брата потешно болтались.
Меня бросило в жар. В холод. С обрыва в пропасть. В жернова зубчатых колес. В бездну Елю-Чёркёчёх. Я падал, сгорал, замерзал. Бился о скалы, рвался в лоскуты. Угроза! Опасность! Уот схватил Нюргуна. Плохой Уот! Плохой Уот! Очень плохой! Нет! Просто держит. Бьет? Душит? Ломает? Нет, держит. Хочет душить. Хочет бить. Ломать хочет. Очень хочет. Спасу! Выручу! Нельзя спасать. Можно! Нужно! Нет, нельзя…
Мы сражались долгие годы. Века, тысячелетия. Юрюн Уолан бился насмерть с Юрюном-боотуром. Наши силы были равны. Десять ударов сердца — как я вынес эту вечность?! А потом Уот Усутаакы с бережностью опытной мамаши, придерживая Нюргуна свободной лапой под задницу, вернул брата в сани.
Вздохнул сокрушенно:
— Больной. Жалко.
— Жалко, — согласился я.
— Давай, подсоблю. А-а, буйа-буйа-буйакам!
Он ухватил постромки, перекинул через свои могучие плечи, крякнул и, сгорбившись, с натугой поволок сани к Кузне. По песку, значит. Облако не справилось, а Уот — ничего, тащит, хоть и кряхтит. Я шумно выдохнул. Снял шапку, утер пот с лица — целое озеро пота. Взял Мотылька под уздцы, пошел следом. Шел и думал, какой Уот, оказывается, хороший человек. Ну ладно, не человек — адьярай. Все равно хороший. Хороший. Очень хороший. Свистульку мне подарил. Нюргуна найти помогал. Вот, сейчас тоже помогает. И ничего взамен не требует.
Зря я так думал.
4
Я первый!
Кузня, сварливая баба, встретила нас отвратительным грохотом. Стены плясали, ходили ходуном — того и гляди, рухнут. Земля под ногами зашлась в приступе кашля. Из ям, щелей, разломов полетели брызги дымящейся мокроты. Арт-татай! Проклиная Мюльдюна, бросившего нас в этой заднице мира, во мне опять проснулся боотур: опасность? Враги? Драться будем!
Одни против всех!
«Уймись! — цыкнул я на него. — Нет врагов! Не с кем драться!» Кажется, он не поверил, но угомонился до поры.