— Выполняй, — выдохнул полковник, глядя не на подчиненного, а в окно. Андрей кивнул и вышел из кабинета.
Он
Из девятнадцатого века, от понимания того, как не обойтись художнику без живого дневного света, сохранились в академии эти огромные аудитории, в ясный день наполненные солнечными лучами, но даже в пасмурный всегда дававшие ему ощущение счастья и покоя. Стекло, за которым — небо. Пространство и особая тишина, нарушаемая только шорохом карандашей и редкими разминками натурщицы.
Студенты расположились по кругу. А в центре, лениво щурясь на солнце, восседала Надя. Матерщинница и курильщица, она могла сидеть так неподвижно по четыре часа кряду. А потом вдруг спрыгивала кошачьим движением с подиума, накидывала старый халат и кричала:
— Эй, чахоточные, у кого закурить найдется?!
И тогда все шли шумной толпой в кафе, угощали Надюшу жидким кофием и крепким «Беломором». Но с утра, как сегодня, она была еще ох в какой форме: сидела, словно каменная, и довольный Трофимов, преподаватель академического рисунка, переходил от студента к студенту, заглядывая каждому через плечо, и делал замечания:
— Тень, тень клади гуще! Работай с контрастом, Литвиненко! Савичев, куда руку увел? Где пропорции?!
Голос Трофимки нервировал, как муха, застрявшая в оконном переплете. Он склонил голову набок и включил свою внутреннюю музыку. И там, внутри, сначала тихо и медленно, а потом нарастая темпом и звуком, зазвучал морской прибой. Волны бились о берег, солнечные лучи — в огромные окна, он увлекся и даже не заметил, как со спины подошел Трофимка, удовлетворенно пощелкал языком:
— Блестяще, дружок, блестяще! Как обычно — десять баллов из пяти. Так держать!
Он ничего не ответил, и тень преподавателя за спиной перешла к следующему студенту. Шум моря стал сильнее. А он, хоть и был рад этой музыке, но так и не научился ее контролировать. Грохотали волны, яростно бросаясь на скалистый берег, а рука двигалась все быстрее. И вот уже честное, угловатое Надино тело покрылось поверх наброска странной и страшной картинкой… Будто, наконец, он увидел ее еще более настоящей: рассеченная шея, узлы мышц, выступающие кости…
Порадовавший профессора рисунок на глазах превращался в отвратительный шарж на молодость и красоту в стиле Босха…
Андрей
Раневская с такой силой бил благодарно хвостом, что чуть не сбил поутру сонного Андрея с ног. Причина эдакой истеричной собачьей преданности: три — три! — котлеты, отданные Машей на съедение жадной твари.
Андрей с сожалением проследил взглядом за котлетами в собачьей миске и вздохнул: сплошное расточительство! Эта котлета еще могла прекрасно расположиться в его собственной тарелке. Но Маша, стоящая у плиты в его старом свитере и теплых носках, была прекрасна, справедлива и щедра. Ее ужасно хотелось поцеловать в шею и в гладкое нежное плечо, выскальзывавшее из шерстяного колкого нутра. И Андрей не выдержал — провел губами в кажущемся самым беззащитным месте: там, где атласная шея переходила в шелк забранных в небрежный хвост светлых волос.
— Ты колешься! — улыбнувшись, повела головой Маша. Лицо ее было крайне сосредоточенным — она выкладывала рядком на древнюю Андрееву чугунную сковородку полупрозрачные куски бекона. Башка увлеченного котлетами Раневской дернулась было, но Андрей успел перехватить страдающий взгляд и незаметно для Маши двинул наглую псину в бок:
— Даже и не надейся! Бекон — хозяйская жратва, нечего пялиться!
И пошел себе, насвистывая, в сторону «зимнего» рукомойника на веранде, где (ради Машиного приезда) уже было выложено хрустящее от крахмала вафельное полотенце. Сквозь заиндевевшие ромбики стекол светило холодное зимнее солнце. «Хорошо, что выходной, — подумал Андрей. — Что можно доспать до момента, когда в окнах будет белый день, а не темная ночь, когда не бриться хочется, а харакири себе сделать».