С той поры стоило упомянуть при мне о Бретском Пятикнижии, меня охватывало смущение, которое испытывают подростки, обнаружившие в душе пугающее единство противоречивых чувств. Взрослого человека этим уже не смутить. Он способен совершать невозможное: расчленять ощущения и справляться с ними поодиночке. Эта премудрость оказалась для меня столь же непостижимой, как умение лечить бессонницу сном. Поэтому все эти годы воспоминания о Библии обновляли во мне ноющую боль в той ложбинке, вправо от сердца, где вместе с душой и таится совесть.

Будучи нестрогой, совесть теснила меня редко и небольно, но разошлась вовсю тогда, когда стало известно, что, наткнувшись в парадном шкафу на рукопись, ашкеназы выдали её на строгий суд. Никакого суда над библией не учинили бы и никакие ашкеназы её бы не нашли – положи я рукопись в старый шкаф из-под порченых свитков Торы. В тот самый шкаф, который имел в виду отец и который никто обычно не открывал, а не в парадный, куда прихожане лазали каждодневно.

В старом шкафу водилась огромная крыса по имени Жанна, стращавшая меня тем, что питалась пергаментом, к тому же – с порченым текстом. При дневном свете я бы не побоялся её, но ломиться к Жанне ночью смалодушничал, зная по себе, что ничто не раздражает сильнее, чем перебитый сон.

Другим чувством, возникавшим во мне при упоминании Бретской книги, было возмущение, что сперва греки, потом турки, и наконец грузины считали, будто она принадлежит им. Больше того: с какой стати, негодовал я, картлийский кретин Авраам, задумавшийся у речки о тайне существования, побежал с библией к князю?

Любой ответ ввергал меня в ярость.

А все эти смехотворные грузинские иудеи, которые гордились или ликовали, когда им удавалось выторговать у господ свою же собственную вещь?! О тбилисских ашкеназах я и не думал: живя на чужбине, они, естественно, заискивали перед аборигенами и молили их только о позволении держать синагогу, где им удавалось отыгрываться на более капризном, Верховном, землевладельце. У Которого в обмен на примитивные славословия они ухитрялись вырывать дорогостоящие бытовые услуги.

Самым же саднящим из переживаний, обновляемых воспоминаниями о Бретской библии, была, конечно, моя любовная тоска по Исабеле-Руфь.

Хотя легенды настаивали, что она была безупречно прекрасна, я представлял её себе либо с некрасивыми кистями рук, либо со шрамом на губе, либо ещё с каким-нибудь изъяном, ибо абсолютное совершенство возбуждает слабее и не дразнит ни рассудок, ни плоть. Совершенство лишает женщину ещё и другого достоинства – доступности.

Вдобавок мне казалось, что в глазах у Исабелы-Руфь должно быть много полупрозрачной жидкости: то ли непросыхающей влаги, зачерпнутой в материнской утробе, то ли вязкой росы, порождаемой неотступной плотской истомой. Подобно султану Селиму, меня волновало и то, что ослепительная иудейка из западной Иберии говорила с акцентом, который выдавал в ней чужеземку.

Султан, очевидно, понимал в любви. Чужеродность женщины наделяет влечение к ней пронзительной остротой, возвращающей любовному восторгу его первозданную разнузданность. Но если мусульманина возбуждало, что еврейка заявилась к нему из жизни, отдалённой от него великим пространством, меня вдобавок влекла к ней и отчуждённость во времени.

Влечение моё было исполнено той непонятой порочности человеческой плоти, которая порождает в душе меланхолию извечного ненахождения всенасыщающей любви.

Поскольку этою же смертоносной меланхолией и страдала, должно быть, сама Исабела-Руфь, поскольку после долгих скитаний по пространству и времени именно этот недуг и занёс её вместе с Бретской библией сперва к дряхлеющему султану Селиму, а потом – из легенд – в мои разгульные сновидения, постольку в её дыхании я слышал не сладкую скверну стамбульского гарема, а смешанный запах степного сена и свежей горной мяты.

Душа моя замирала тогда в предвосхищении счастья, которое когда-нибудь, я знал, сдержать в себе окажется невозможным.

Вместо счастья пришёл позор: унизительный страх перед крысой по имени Жанна обрёк меня на неотвязное чувство вины за погибель чудотворной книги.

С той поры стыд перед Исабелой-Руфь не позволял мне уже и подступиться к ней. Моя тоска оставалась неутолённой и не покидала меня даже когда, как мне показалось, я излечился от юности и перестал вспоминать то, чего никогда не случалось.

Расставшись, однако, уже и с молодостью, ко взрослым я не пристал. В отличие от них, я продолжал считать, будто неутоление любовной тоски, как вообще неисполнение мечты, – единственное что следует называть трагедией. Со временем, опять же в отличие от взрослых, я стал воображать, будто существует ещё только одна трагедия, более горькая, – исполнение желаний.

Поэтому, наверное, меня и охватило смятение, когда – незадолго до моего прощания с родиной – доктор пустил слух, что Бретская библия жива и находится там, куда её доставили ашкеназы, в ГеБе. Если это действительно так, решил я, то по законам совести именно мне и следует её оттуда вызволить…

17. Жить – это идти против совести

Доктор отказался назвать мне источник своей информации. Зато, выслушав мои признания, поделился ещё одной: как и души, совести в природе не существует. По крайней мере, у неё нету законов. А если и есть, то жить по этим законам невозможно. Жить – это уже значит идти против совести. Эту информацию доктор заключил советом сосредоточиться на существующем – на опасности соваться в ГеБе накануне отлёта на Запад.

Он был прав, но из того особого недоверия к очевидному, которое зиждется на отсутствии общих интересов с большинством людей, я связывал своё смятение с другим страхом. Со страхом перед возрождением юношеской тоски по Исабеле-Руфь. Или, наоборот, – перед утолением этой тоски в том случае, если бы мне всё-таки удалось вызволить у гебистов Бретский пергамент и тем самым устранить барьер между собою и неисчезающей испанкой.

Как всегда, когда люди колеблются, то есть атакуют мысль воображением, я принял глупое решение: идти к гебистам. Во избежание стыда перед собой за это безрассудство, а также с учётом возможности несуществования совести, я приписал своё решение тому единственному из низменных чувств, которое не только не подлежит суду, но пользуется статусом освящённости – патриотизму.

Тем самым, кстати, я заглушил в себе и стыд по случаю праздничной взволнованности. Стыд, охватившей меня в предвкушении неизбежного знакомства с Нателой Элигуловой.

Хотя по моей просьбе через её дядю Сола это знакомство состоялось не в здании Комитета ГеБе, а в её квартире, я шёл на встречу с опаской. Принюхивался с подозрением даже к привычному запаху одеколона ”О‘Жён“, который казался мне чужим и, нагнетая поэтому беспокойство, мешал узнавать себя.

18. Невозмутимость лилий в китайских прудах

Её зато я узнал мгновенно.

Вздрогнул и замер в дверях.

Потом, когда она назвала моё имя, я вздрогнул ещё раз: мне всегда казалось странным, что меня можно легко втиснуть в рамки короткого звука, но тогда было другое. Произнесённый ею, он мне вдруг понравился и польстил. Тем более что голос исходил у неё не из горла, а из глубины туловища. И был горячий.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×