Жаба же ты канавная! Бес!
…Но превращенье моё оставит
на всём несмываемую печать:
никто ничто
изменить не вправе,
всем дано
лишь одно –
роптать.
Пер. Нодар Джин
ИСХОД
Вспоминаю тебя. По сути,
с прохождением дней,
с исходом истерии наших страстей,
вспоминаю лучше. По сути.
Я была неправа.
По вине не моей, не твоей. Не нашей.
Мы – частица толпы, существа
вихревого:
ни порядка в нём, ни согласия даже.
И суровей
нет проклятия, чем неизбывность сомнений.
Кучера мы
в катафалках, не к месту захоронений,
хуже, – к сраму
катящихся, сраму банальных свершений.
Без прищура на ярком свету нам жить мудрено.
И равно –
без простого того, от чего – только выть.
Наша нить, –
ей дано заманить нас в тоскливую клеть.
Но сидеть
мы хотим только в ней, и ключей не иметь.
А стареть – это громче осанну банальному петь.
И радеть о насущном мы вечно радеем, – оно
губит душу, но прочего нам не дано.
И давно катафалк по дороге скрипит, –
бытие наше нравится нам, как и быт.
Но порой наша жизнь предстаёт нам пошлятиной;
даже хуже – не нашею жизнью, а краденной, –
и приходится в эти мгновения вспомнить друг друга
и о том, что без нашей любви, этой формы недуга,
без ошибки, смотрящейся издали пугалом,
нашу жизнь уподобить осталось бы куполу,
ни одной не поддержанным в небе стеной.
Но иной над тобою и мной
образуется купол,
если новые нам суждено
ещё встретить года, –
не сплошною виною
малёванный грубо,
а неброской, сквозною
краской стыда.
И тогда, вот тогда по своей же воле мы
повернём на заезженную тропу,
не к друг к другу, нет, а к тому, что более
банально, – туда, где лежать в гробу.
Пер. Нодар Джин
ПОВТОРЕНИЕ
Себя измотав
в пустом ожиданьи
чужого тепла,
я осталась пуста.
Пусто во мне,
как пусто в кармане
бродяги. Пуста я теперь и гола.
А жизнь над моим удивленьем смеётся
и тычет, тычет кукиш в глаза
по мере того, что, как с нею ведётся,
хочет подсунуть подделку за
подлинное. Но не новей
эти уловки, – они подлей.
Новое пробует пусть, некондовое,
чтобы и мне притвориться, что – новая
я, что радею и существую,
что надеюсь и жду не всуе.
А нет, – то в пустые мои глазницы
пусть она неотвязно глядится:
в них теперь ни одной слезы!
Одна тишина, никакой бузы,
разве что призрак боли былой,
забитой собственной силой злой
и превратившейся в старую цаплю,
которая без гнезда озябла,
не хочет ни видеть, ни видимой быть,
хочет лишь незаметно убыть
в то, что сдаётся, что остаётся
каменной крошкой, – меньшей и меньшей.
Что безразличием к жизни зовётся.
Одиночеством окаменевшим.