И Айзерман рассказал мне забавный случай. Джоел Яблонер виделся с Деброй Солтис постоянно в течение двадцати лет. При встречах они бесконечно говорили о еврейской литературе, о сложнейших вопросах грамматики, о Маймониде и Рабби Иегуде Галеви, но так ни разу и не дошло у них до поцелуя. Самая интимная сцена произошла у них, когда однажды они искали вдвоем редкое слово в большом словаре Бен-Яхуда, и головы их невзначай коснулись друг друга. Яблонер замер и сказал игривым голосом:
– Дебра, давай-ка обменяемся очками.
– К чему это? – спросила она.
– Просто так. На минуточку.
Влюбленные обменялись очками, но ни он не мог ничего разглядеть сквозь ее стекла, ни она – сквозь его. Каждый тотчас же вернул себе свои очки – и на этом самый откровенный эпизод в их взаимной истории завершился.
Прошло время, и, перестав посещать Ист Бродвей, я совершенн забыл о Яблонере. Не подозревая, что он все еще жив, я вхожу как-то в гостиную одного из тель-аивских отелей и вижу… да, его, – Джо'ела Яблонера. Стоя на небольшом помосте в углу гостиничного холла, он произносил речь, и ему аплодировали. На нем был шерстяной костюм, белая рубашка, шелковая ермолка; лицо, обрамленное седой стриженой бородкой, выглядело свежим, розовым и молодым, а во рту искрились крупные зубы. Я присел на стул и стал слушать.
Яблонер говорил не на современном иврите, но на священном языке Библии; причем говорил с ашкеназийским акцентом. Каждый раз, когда он жестикулировал, в глаза мне бросались блестящие запонки на рукавах его безупречно чистой рубашки. Говорил он напевным тоном, словно зачитывал талмудическое сказание: 'Если Бесконечный заполнил собой все пространство и, по словам Захара, все нацежено Им, – как же тогда Он сотворил вселенную? Рабби Хаим Витал отвечает так: 'До Сотворения все атрибуты Всевышнего были представлены не в действии, а в потенции. Может ли кто-нибудь быть царем без всего, над чем царствует, и можно ли представить себе благодать без того, кто ее воспринимает?'
Яблонер растирал бородку, не отрывая глаз от своих заметок, и время от времени отпивал глоток из стакана чая. Среди слушателей было немало женщин и даже девушек; некоторые из них что-то постоянно записывали. Странно, но я заметил и какую-то монахиню: она, должно быть, хорошо понимала иврит. 'Джоел Яблонер воскрес-таки в еврейском государстве', – сказал я себе, наслаждаясь тем редким счастьем, которое испытываешь при виде чужого успеха, ибо в моих глазах триумф Яблонера символизировал неистребимость еврейства. Десятки лет влачил он одинокую жизнь отверженного, а теперь был воплощением самого достоинства. После доклада последовали вопросы. Невероятно, но у этого грустного старика оказалось чувство юмора. Из его ответов мне стало ясно, что лекция была организована комитетом по публикации всех его рукописей…
В перерыве перед банкетом в его честь Джоел Яблонер вышел на террасу отеля глотнуть свежего воздуха. День выдался душным, и теперь, к вечеру, спасительно подуло с моря. Я решился подойти к нему и сказать:
– Вы, конечно, вряд ли меня помните, но я вас знаю.
– Знаю и я вас, прекрасно знаю, и читаю все, что вы пишете, – ответил он. – Даже здесь я стараюсь не пропускать ваши рассказы.
– Правда? Это большая для меня честь.
– Присядьте, пожалуйста, – указал он на стул. Бог мой, этот молчун оказался теперь необычайно словоохотлив, задавая мне бесконечные вопросы об Америке, Ист Бродвее, литературе на идиш и многом другом. Во время нашей беседы к нам подступила крупноголовая и широкоскулая женщина с фигурой цыганки, с тюрбаном поверх седых волос, в шелковой накидке и в мужских башмаках с низкими и широкими каблуками. Черные ее глаза горели сердитым блеском, и вблизи можно было рассмотреть ростки бороды на лице. Строгим мужским голосом она сказала мне:
– Адони, мой муж только что закончил важную и длинную речь, и ему еще предстоит выступать на банкете. Я бы хотела, чтобы он чуть отдохнул…
– Конечно, извините меня. Яблонер нахмурился:
– Абигайль, этот человек – еврейский писатель и мой друг.
– Пусть так, но тебе надо отдохнуть. Если ты к тому же начнешь с ним о чем-нибудь спорить, то на банкете тебе придется просто хрипеть.
– Абигайль, мы с ним ни о чем не спорим.
– Адони, пожалуйста, не слушайте его, – обернулась она ко мне, -он никогда о себе не заботится.
– Ладно, мы поговорим позже, – сказал я ему. – У вас действительно чуткая жена.
– Да, говорят.
– Всякий раз, когда я встречал вас в кафетерии, меня так и подмывало спросить – почему вы не едете в Израиль. Скажите же хотя бы теперь – что вас так долго держало?
Он закрыл глаза и молчал, словно бы вопрос требовал долгих размышлений. Наконец, произнес:
– Никто на свете не живет согласно разуму.
Прошло еще несколько лет. Однажды зимним днем в канун субботы мне пришлось по делам редакции очутиться на Ист Бродвее, куда теперь я заглядывал крайне редко: все кругом становилось иным; но хотя старый квартал не был уже еврейским, тут и там стояли еще синагоги и иешивы. Изредка сновали хасиды в меховых шапках, и мне услышались слова моего отца: 'Всевышний всюду держит свой кворум'; а в памяти моей всплыли напевы и молитвы из субботней службы. Спешить мне было некуда, и прежде чем спуститься в метро, я решил выпить кофе.
Толкая вертящуюся дверь кафетерия, я попытался представить себе, что ничего вокруг не изменилось и я снова смогу услышать голоса, знакомые по начальным годам моей жизни в Америке, увидеть старый кафетерий, забитый интеллектуалами Старого Света, громогласно разглагольствующими о сионизме и еврейском социализме, о жизни и культуре в Америке. Но лица, которые я увидел в кафетерии, были мне незнакомы. Кругом говорили по-испански, и стена с рисунком нью-йоркской улицы была закрашена. И тут внезапно я увидел нечто такое, чему бы никогда не поверил. За столиком посередине зала сидел Джоел Яблонер, – без бороды, в потрепанном костюме и расстегнутой рубашке.
Морщинистое его лицо казалось вконец изможденным и провалившимся, и во рту не было зубов. Его разбухшие глаза уставились в противоположную от меня стену. Не обознался ли я? -подумалось мне поначалу, однако, нет, – то был он, Яблонер. В выражении его глаз застыло отчаяние человека, застигнутого вопросом, от которого нет спасения. С чашкой кофе в руке я стоял, как вкопанный, не зная – что мне делать: подойти ли к нему, поздороваться и попросить разрешения присесть?
Кто-то толкнул меня, кофе пролилось вниз, и ложечка со звоном упала на пол. Яблонер обернулся в мою сторону, и на мгновение наши глаза встретились. Я кивнул головой, но он не ответил и отвел глаза. Да, он узнал меня, но ему было не до разговоров, и мне почудилось, будто он покачал головой в знак отказа. Я присел за столик у стены и допил свой кофе, исподволь не спуская с него глаз. Почему он уехал из Израиля? Скучал ли он по чему-нибудь здесь, в Нью-Йорке? Не скрывается ли он тут от кого-нибудь? У меня было неодолимое желание подойти к нему и заговорить, но я этого так и не сделал, убежденный, что от него мне не добиться никакого ответа. Некая сила, более властная, нежели человек и рассудок, вызволила его из Рая в Ад, думал я. Субботний канун, а он даже не идет молиться, враждебный не только к людям, но и к самой Субботе. Закончив кофе, я вышел из кафетерия.
Через несколько недель я прочел в газете, что Джоел Яблонер умер, и его похоронили где-то в Бруклине. В ту ночь я не смог уснуть до трех утра: почему он вернулся? Может быть, искупить до конца грехи своей юности? Есть ли с точки зрения Каббалы какое-нибудь объяснение его возвращению? Быть может, из Мира Эманации несколько искорок залетело случайно в царство Злого Духа? И правда ли, что эти искорки были обнаружены именно тут, в кафетерии на Ист Бродвее, и именно тут им суждено было возвратиться назад, к своим святым истокам? Пришла мне в голову и другая мысль: а что, если ему хотелось лежать в земле рядом с учительницей, которой он одолжил как-то очки? И тут я вспомнил последние слова, слышанные от него: 'Никто на свете не живет согласно разуму'.