задавал вдруг какой-нибудь привычный им головоломный вопрос – и тотчас же начинался между ними их особый, свирепый, никому не понятный каббалистический разговор, окруженный неведомой роскошью атлетических рук, блеском коричневой шелковой кожи и глаз, в которых горячее сумасшествие крови вдруг переключалось, преображалось, меняло направление и терзало, мучило теперь дух, как только что ломало и ласкало тело. Один из тех тяжелых мифологических разговоров, полных скрытой угрозы, как тяжелое летнее небо, в которых они находили свой особый мир, зверино-духовное счастье, свое особое средоточие их уговора-заговора… «Слушай, ты, – спрашивал вдруг Олег, своей страшной рукой отстраняя от себя ее плечо, как раздваивающаяся андрогина, в то время как ноги их и бедра оставались еще в положении совокупления, – скажи, ты понимаешь, что значит половые отношения с Богом?»
Во время таких разговоров сердце вдруг леденело, тело успокаивалось в античном, тяжелом, фресковом приволье абсолютной откровенности, так что, говоря, он крепкой горстью продолжал теснить, ощупывать ее бедро, но избыток их здоровья искренно, ярко претворялся в силу их львиного, тяжелого, религиозного любопытства. Потому что, как правильно говорила Таня, они оба были не совсем люди, именно человеческого им не хватало, ей в особенности, она скорее была великолепным духовным зверем, потому что идеальная физическая организация в ней соседствовала, совмещалась с органическим кровным вкусом к хрустальной музыке чистой отвлеченности логики, метафизики Каббалы. Так и кочевала Таня из огня да в полымя, изо льда в огонь, не умея, не видя, не чувствуя золотой середины чувства реальности души, сердца и поэтому всегда беспокойная, напряженная и мучимая беспричинными страхами человека, находящегося и смутно чувствующего, что находится где-то вне реальности и, следственно, вне себя. Но и в Олеге много было этих черт, героических, геракловых, сверхчеловеческих – что-то от нелепого полубога, полузверя, лишенного самых элементарных человеческих, моральных свойств, неделикатного, бестактного до наивности, интеллектуально-безжалостного и духовно-безнравственного, кроме, конечно, одной своей, и безупречной, железной нравственности сексуальной.
– Скажи, Таня, понимаешь ли ты, что значит половые отношения с Богом?
– Да, я знаю, что мой Бог меня ревнует, завидует моим отношениям с тобой.
– Понимаешь, вот, например, еврей должен был бы ответить по-другому, несмотря на борьбу Иакова с Богом, ибо в библейском рассказе Бог явно стремился вступить в половое общение с Иаковом; но если еврей перед Богом, в присутствии Бога, совокупляется со своей женой, еврей уверен, что Бог подсматривает каждую ночь с пятницы на субботу, что делается в его алькове, что он улыбается, когда жена его, увлекшись, выгибается дугой, делая мост, поднимает мужа с кровати… Арийский Бог, мой Бог, ревнует мужа к жене и жену к мужу – так что это назло Богу арийская жена отдыхает, раскинувшись и держа мужа за его корень, – потому что монастырь, молитва и особенно келья и есть альков для совокупления с самим Богом, причем Бог всегда мужчина, а душа – женщина, раскрывающаяся, поднимающаяся горбом к Богу, Белусу, солнцу, Создателю мира…
– Да, я понимаю, и поэтому физическая любовь для меня – вызов и освобождение от Бога, какое-то равенство с Ним, возможность прямо и равно смотреть Ему в глаза, ничем от Него не завися, спокойно, высокомерно разговаривать с Ним лицом к лицу…
Изувер и скептик, природный мистик и мистификатор, раскольник и неутомимый книгоед, Олег умел, говоря, постепенно отступать в огненный туман полупонятных, сказочных слов, после которых они остервенело просыпались, причесывались, поправляли платье и, как голодные собаки, крались на кухню шукать, искать, нюхать, воровать, жрать руками; с веселыми лицами и полными ртами, они возвращались, курили, теряли представление о времени, заводили граммофон и вдруг, случайно встретившись в танце, останавливались, впившись губами друг в друга (Олег особенно любил целовать стиснутые зубы Тани за мягкими расступающимися губами, белую эмалевую стену за горячей и мягкой преградой, о которой Маркус- гностик писал, что она – строгость Божья, – «Storos», – и его, природного каббалиста, это еще раз восхищало). И снова они шалели от поцелуев и от вкуса крови на раскусанных губах. Тело Тани из тяжелой массы превращалось вдруг в ничто в Олеговых руках, он скручивал и раздвигал ее руки, сжимал плечи до хруста. Ему, самому не замечавшему своей силы, она вдруг казалась полегчавшей, стремительной, почти хрупкой, пронизанной счастливым и свирепым нервным током; она почти каталептически судорожно откидывала голову назад, но Олегу уже ничего не стоило сломить ее сопротивление, и он счастливо мучил ее, как вавилонские цари, душившие голыми руками барса, который легко растерзал бы обыкновенного человека, – ибо Таня была необыкновенно сильна для женщины, и он помнил, как раз, на вечеринке, она легко подняла напившуюся до бесчувствия Аллу, наткнувшись на нее в коридоре, и отнесла через всю квартиру в спальню.
Часто в сиянии великолепной наготы Таня и Олег спорили, ругались, мечтали, дрались, философствовали. Это были счастливые дни. Родители Тани уехали куда-то, сестру за непоправимый провал на всех экзаменах отправили куда-то за границу с глаз долой. Дом опустел, и Таня ходила по нему, как по берегу моря, в одной синей юбке с большими перламутровыми пуговицами на боку, при каждом движении которой снизу доверху обнажались ее точеное коричневое бедро, колено и вся нога.
Грудь была подвязана шарфом, и между ним и поясом мальчишеский ее загорелый живот в дикости своего целомудрия, сладострастия, откровенности, скрытности виден был весь. Таня по-дикарски, по- древнему кокетничала с Олегом – каждым шагом своим, каждым движением, так что часто Олег, как бы получив удар в лицо, зажмуривался и отворачивался – до того ослепительно грубо, прекрасно, случайно обнажалось ее тело, и были в этом восхищение, задор, ласка, юмор и какое-то дивное восстановление в правах, реабилитация его, Олега, возвращение к той тяжести, роскоши, величественности, для которой он был сделан и которой он трагически лишился, к тому аристократическому благообразию медленных жестов и слов, о котором он так тосковал, ибо оно почти не встречается у бедного класса, – в метро, в кафе, на улице, где все носят на себе след явного, сызмальства давящего стеснения всех движений и жестов, приниженности, спешки, неприволья от вечной тесноты, работы, отсутствия свободного времени, путешествий, молчания, музыки, книг. Олег был падшим, бывшим, глубоко опустившимся человеком, и успех у женщин был для него подлинным восстановлением в правах, реабилитацией, дворянской грамотой. Ибо мужчины судят мужчин извне, если они хоть немного не педерасты, без чего они даже и не способны заметить мужскую красоту или физическое благородство, но и они иногда неизвестно почему уступают, заискивают перед некоторыми особенно удачными представителями своей породы. Женщины же, против воли откровенные, принужденные природой к откровенности, не могучи скрыть своего восхищения, часто водворяют опустившегося человека на его законное место.
Катя уехала, и после встречи с Безобразовым Олег уже сомневался во всем: в ней, в своей любви и даже, почти, в существовании Кати – до того Танины чары, державшиеся скорее на старых неврозах и ужасах, переживших любовь, были еще сильны. Отель на Boulevard Raspail, на время выступивший из ряда домов и горевший мучительным значением, быстро вошел обратно в строй, сравнялся с соседями. Даже хотелось зайти встретиться с хозяином, тоже вдруг уменьшившимся в росте, снова сделавшимся человеком, французом, ничтожеством. Катя две недели как уехала, и зима вдруг со сказочной быстротой принялась наверстывать время. За ночь замела следы, навалила снегу – и уже другие, частые, мелкие, звериные, Танины следы пробежали по белому слою.
Ничего не понимая, с неостывшегося разгона одной любви перелетев в другую, он, может быть, ошибся адресом, как пьяный, не заметивший в баре, что собеседник его переменился, и продолжающий плести свою тарабарщину. Да и Рождество со своей осатанелой зимней горячкой подвернулось под ноги.
Олег и Таня закутили… Так он иногда как бы терял сознание на месяц. Сознание, память ослабевали и уже не удерживали последовательности жизни, а только – куски ее, мучительные отрывки какие-то, в точности как в синема, когда, чтобы подчеркнуть стремительность и хаотичность действия, мельком в ракурсе или вверх ногами показывают куски побоища или бального зала… Это были грубые, потные ряшки усталых цыган… Какое-то «Ай-да»… «Ай-да» целый день, как отрыжка, вязнущая на зубах… То дикие поцелуи, раскрытые ноги… гостиницы, деньги, собранные в горсть, бестолочь разлук, одевания, бритья, спешка, скука, жирная тяжелая спина и бессвязный лепет: «Милый, милый, дорогой…» Когда, теряя голову, на самом краю настоящего совокупления, они барахтались, толкались, мычали, беспорядочно гладили друг друга, с бьющимся сердцем отстранялись, переволновавшись, и все-таки не довершали любви, давили друг друга, сердились, уставши, одевались, уходили по лестнице, жалели деньги.
Олег поддался, сдал, сдался очень скоро. Сбитый с толку, перестал сомневаться и, непрестанно теряя счастье, оказался вдруг совершенно уверен, что именно теперь оно начало начинаться; убеждал, убедил