Танька приоткрыла рот и издала такой звук, будто у нее железо в груди скрежетало.
– Деда! – вскрикнула Серафима.
А скрежет начал складываться в слова. Голос был не Танькин, да и вообще не может, не должно у человека быть такого голоса.
– Не вижу… Не вижу… – повторяло то, что засело у Таньки в груди. – Твоими… смотреть… хочу…
Вопя так, будто это она сама белым пламенем полыхала, Серафима вырвалась, вскочила и бросилась во двор. А потом побежала, падая, обдирая локти с коленками и снова поднимаясь, на поле.
После многодневного душного зноя на Стояново наконец-то ползла гроза. Со всех сторон набухали черные тучи, посверкивали молчаливые пока молнии, точно глаза Полудницы, ветер трепал ивы у реки. Серафима, не видя ничего за рассыпавшимися волосами, пробралась в рожь, упала на разбитые колени, закрыла руками голову и принялась, глотая слезы, бормотать:
– Полудница, прости меня, если ты вправду есть, я случайно, честное пионерское, только Таньку не трожь. Полудница, особая тварь, прости меня, что угодно отдам, прости, прости…
Белая вспышка полыхнула совсем рядом, будто молния в поле ударила, и раздался такой грохот, что у Серафимы все косточки в теле задрожали, в голове поплыло, и она ухнула куда-то в грозовую тьму…
Когда Серафима очнулась, дождь уже лил вовсю, прибивая ее к земле вместе с рожью. А в гудящей голове все еще перекатывался громовой голос бабы огненной:
– Твоими смотреть хочу!
Никто не видел, как Серафима под ливнем с поля вернулась и пошла в дровяной сарай, в тот самый, где ее отец от фрица пришитого себя избавил. Там сундук в углу стоял, старый, на дрова предназначенный. В этом сундуке Серафима много раз от Танькиного и материного гнева пряталась, а потому знала, что валяются там старые бабкины иглы для вязания. Серафима открыла сундук, вытащила большую костяную иглу, смотрела на нее долго, пока ужас в груди не сменился отчаянной решительностью: пусть себе берет, не хочу смотреть, как истлевает все вокруг, не хочу сама белым пламенем гореть!.. Боевая была Серафима, это правда.
Большая старуха с красивым цыганистым лицом суетилась в избе – Любанька-шептунья. Она пыталась влить травяной отвар в рот сидевшей на подушках Таньке, а та плевалась – бледная, вся в багровых пятнах, словно от ожогов, с запухшим до слепой щели глазом, но живая. Живая Танька. Мать плакала, целовала Таньку, а суровая Танька еще пуще плевалась. Требовала, чтобы шли Серафиму искать, как сквозь землю девчонка провалилась, а темнеет уже.
Тут стукнула дверь. Серафима на пороге возникла – мокрая, дрожащая, безмолвная, с напряженно вытянутыми вперед руками.
– Симушка, слава Богу! – крикнула ей мать, не оборачиваясь и не видя ни этих шарящих во тьме рук, ни крови, застывающей у Серафимы на щеках, как свечной нагар. – Вылечила баба Люба Таню!
Любанька-шептунья подняла голову – и замерла, глядя на Серафиму.
– Ой, не вылечила… – горестно качнула она головой.
Бросила кружку с отваром Таньке прямо на одеяло, кинулась к девчонке и успела-таки поймать оседающую на пол Серафиму, легонькую и костлявую, как птичка.
Ольга Рэйн, Майк Гелприн
Приманка, или Арктическая история
Пожелать удачи экспедиции явился, казалось, весь Петербург, пристань была забита народом.
Всем миром деньги по подписке собирали – кто десять тысяч, кто рубль; всем миром и проводить пришли – дамы в шелках и домработницы, офицеры в мундирах и приказчики, разнорабочие и гимназисты. Все были веселые, возбужденные, студенты держали большой плакат «Вперед, к Северному полюсу», детишки сидели у отцов на плечах и вовсю махали руками.
Саша постояла-постояла у борта, наполняясь тяжелым, холодным, как невская вода, недовольством. Убила на руке наглого комара. Поправила шляпку. И повернулась идти в каюту – чествовали-то совсем не ее, она-то на Северный полюс не отправлялась, она-то обычной пассажиркой плыла до Архангельска. В постылое женское рабство в холодном краю.
– Сплавляете замуж в буквальном смысле, папенька, – говорила Саша отцу. – Приносите в жертву семейным интересам.
Папа кивал, не отрываясь от газеты, слушал плохо. Потом близоруко щурился на Сашу.
– Дочь, ты чего? Вы же с Колей выросли вместе!
– Как брат и сестра, – парировала Саша. – Не считается!
– А кто с ним целовался в саду в пятнадцать лет? Бедного мальчика со скандалом из деревни отправляли!