удавалось согреться.
К деревне Березовке граф генерал-поручик Еронкин подъехал верхом. За ним тянулась толпа драгун и холопов, волочились обозы со скарбом.
В свои неполные пятьдесят лет выглядел граф моложаво. Узор морщинок у глаз и над губами выдавал манеру улыбаться часто, широко и открыто. Взъерошенные черные брови да и сам взгляд говорили о добродушии и честности, но притом и о несокрушимой твердости, граничащей с упрямством. Неторопливость и уверенность его движений заявляли о привычке повелевать, а краткие негромкие реплики заставляли окружающих прислушиваться и оттого казались более весомыми и не терпящими возражений.
Возвращался Еронкин из краев чужеземных, где целых два года пытался улаживать дела государыни императрицы. Теперь же был отозван на родину и, минуя столицу, отправлен в Москву, где от него, как сказано в повелении, «хоть прок будет».
За время посольства истосковался граф по родной земле. С легким сердцем покинул он чужбину. Осточертели ему изворотливые переговорщики, поганящие едва ли не каждое его слово. Весело было теперь смотреть по сторонам, вдыхать воздух отчизны.
День выдался яркий, солнечный. От ненастья, что накануне било в лицо ледяными вихрями, не осталось и следа. Казалось, природа задышала свободней. Ручьи, подъедавшие конопатые сугробы и ледяные наросты, пускали солнечных зайчиков, радовали глаз. Даже распутица не вызывала отвращения, а казалась милой, родной. Бесконечное чавканье под копытами коней чудилось Еронкину напевом.
У околицы старый ординарец графа поравнялся с ним.
– Кони-то, – сказал он, – заморились. Да и нам, поевши, веселее ехать будет. Отдохнуть бы, ваше превосходительство.
– До Москвы уж рукой подать, – ответил граф, жаждавший скорее добраться до дому.
– Эх, батюшка, ведь сказывали же люди добрые, что отсель еще с три десятка поприщ. Право, ваше превосходительство, распутье, кони грязь месить измаялись. Велите отдыхать.
– Ну, добро, – согласился граф. – Будь по-твоему.
– Эхва! – чуть отстав, закричал ординарец. – Долой с коней! Жги костры, наполняй котлы!
Конные спешились, стали развязывать вьюки. Облюбовавши сухой пригорок, принялись стаскивать туда котлы да съестное из обозов.
Из изб, из-за загородок и всяких иных мест высыпал деревенский люд. Таращились на бравых драгун, судачили о добрых конях, об оружии и ладных казенных сапогах, в кои обуты даже холопы.
Еронкин тоже слез с коня, отдал поводья ординарцу, а сам взошел на вершину холма, потянулся, распахнул руки, будто возжелал объять неохватные просторы любезного сердцу отечества своего.
Воротившись, граф обошел обозы, справился о нуждах – не в тягость ли кухаркам их дальний переход. Получив желаемый ответ, направился к деревенским.
– Не чинитесь, – изрек он благодушно в ответ на поклоны. – Как живете-можете, люди добрые?
– Спасибо, барин, – ответствовал пожилой крестьянин в войлочной шапке, поддевке, опоясанной пеньковой веревкой, с посохом в дряблой руке. – Живем чем бог даст. Коли не брезгует нами твоя милость, прими медку, уважь, за здоровье выпей!
– Отчего же не выпить за здоровье? Выпью. Подавай, старик, чарку, да пополнее!
– Эй, дуры, чего спужались? Грач то! – крикнул старик разинувшим рты бабам, что уставились на птицу, отбившуюся от стаи и кружившую над деревней. – Несите живо кринку медовухи барину! Глашка! Кому сказано?!
Девка зыркнула карими очами на старика и припустила к избе, едва не потеряв на бегу платок.
– Житья нету бедному человеку. Ходи да оглядывайся, к каждому темному пятну присматривайся, э-эх!
– О чем горюешь, старик? – спросил граф. – Не пойму.
– Э-эй, да ты, я разумею, барин, издалече едешь, коли не слыхал о черных птицах, что несут погибель.
– Бредни! Быть не может! – хмыкнул граф. – Откуда взялись окаянные?
– Хлябь их ведает, – пожал плечами старик. – Ономнясь одна-единая птица на хутор у Ольховки наведалась. Сгинул хутор